Концепции всемирной истории. Концепция глобальной истории в современной исторической мысли Локальная и глобальная история
Статья выполнена при финансовой поддержке РГНФ. Проект «Идеи и люди: интеллектуальная жизнь Европы в новое время» (№ 10-01-00403а).
О. В. ВОРОБЬЕВА (O. V. VOROBYEVA )
Воробьева О. В. Истории историографии конца XVIII – начала XXI в. в свете книги Г. Иггерса и Э. Вана «Глобальная история современной историографии» // Диалог со временем. 2011. Вып. 37. С. 45-65.
Символов: 43460 | Слов: 5586 | Параграфов: 33 | Сносок: 51 | Библиография: 67
Ключевые слова: история исторического знания конца XVIII – начала XXI в. , историография , глобальная история , Г. Иггерс.
Автор размышляет о подходах и способах написания истории историографии в свете книги Г. Иггерса и Э. Вана «Глобальная история современной историографии». В статье представлен анализ глобальной перспективы историографического знания, трудностей, особенностей и критериев компаративного изучения различных историографических культур и традиций.
Keywords: history of historical knowledge , late 18th – early 21st cc. , historiography , global history , Georg Iggers
The author reflects on the ways and methods of writing histories of historiography after the publication of the ‘Global history of Modern Historiography’ by Georg Iggers and Edward Wang. The article presents an analysis of the global perspective of historiographical knowledge, of problems, specific and criteria of comparative studies of various historiographical cultures and traditions.
Одной из перемен, произошедших в мире за два последних десятилетия, стало повышенное внимание к всемирной и глобальной историям , в значительной мере обусловленное политическими и социально-культурными трансформациями второй половины ХХ – начала XXI в. (крушение колониальных систем, окончание «холодной войны», развитие интеграционных процессов) и наметившимися в этом контексте интеллектуальными сдвигами. В историографической практике это означало выход за пределы национальных границ и растущую тенденцию рассматривать Запад всего лишь как один из многочисленных культурных и интеллектуальных миров. Показателем последнего может служить книга профессора Чикагского университета Дипеша Чакрабарти «Провинциализация Европы», в которой автор пытается продемонстрировать узость западного взгляда на историческое развитие, признающего только одну форму современности . Возросшее сотрудничество западных и незападных ученых, приглашение последних на работу в крупные научные и учебные центры Западного мира, а также международный характер целого ряда исследовательских проектов – явления того же порядка.
Своеобразным маркером поворота к всемирной и глобальной историям стало появление двух научных журналов. Первым из них является основанный в 1990 г. «Журнал мировой истории» (Journal of World History), выходящий под редакцией Джерри Бентли, вторым – основанный в 2006 г. и выходящий под редакцией Уильяма Кларенс-Смита (William Clarence-Smith) «Журнал глобальной истории» (Journal of Global History), в передовице к первому номеру которого отмечалось, что за два последних столетия «все историографические традиции стремились либо превознести возвышение Запада, либо отреагировать на него», теперь же возникла потребность в истинно глобальной истории, основанной на «строгой научности» . Пока еще не совсем ясно, чем отличатся эти два журнала, а также понятия «всемирная история» и «глобальная история», равно как и отсутствует консенсус по поводу того, что именно представляет собой «глобальная история», и с какого времени можно говорить именно о глобальной истории . Термин «глобальная история» частично совпадает с «всемирной историей» и очень часто подменяется ею, хотя глобальная история все-таки, как правило, обращается именно к периоду глобализации, начавшемуся с конца XV в. и ставшему особенно интенсивным в последней трети ХХ в., в то время как всемирная истории интересуется и более ранними историческими периодами . Вместе с тем, как показывает практика, разведение их по данному критерию не всегда оправдывает себя. Тема глобальной истории находит отражение и на последних Международных конгрессах исторических наук: на XIX МКИН в Осло , и на ХХ МКИН в Сиднее всемирной и глобальной истории были посвящены отдельные секции. Стали появляться и монографические исследования, например книга Патрика Мэннинга «На волнах мировой истории: историки создают глобальной прошлое» , в которой высказана мысль о том, что сегодня перед занимающимися всемирной историей стоит задача «увязать в когерентном анализе теорию, логику и факты с целью развития широкой, толковательной и доказательной оценки имевших место в прошлом преобразований и связей» .
Глобальная история является очередной попыткой «на новом теоретическом уровне вернуться к интегрирующему взгляду на историю» . Причем интерес к глобализации – интернациональный феномен . Рефлексия о границах националистической парадигмы, а также развитие в стране новых исследовательских областей, которые не вписываются в национальную структуру , приводят к выходу за национальные границы индийских ученых. Эта тенденция характерна для историков в Китае и в Японии, и даже на Ближнем Востоке, несмотря на национально-ориентированное историографическое наследие.
Между тем, как отмечают в своей книге Г. Игеррс и К. Ван , присутствует определенное противоречие между явной глобализацией исторических исследований и столь же явным отставанием от этого процесса историй историографии, которые по-прежнему пишутся либо в национальном, либо в западо- и европоцентричном ключе, а исследования, рассматривающие историческую мысль сравнительно и в глобальной перспективе, пока отсутствуют . Иггерс приводит только два примера попыток написания всемирной и межкультурной истории историографии, которые, по-видимому, можно считать как исключениями из общего правила, так и признаками наметившегося желания заполнить образовавшуюся лакуну. Первый был инициирован канадским историком Даниэлем Вульфом в обширной статье «Историография» в «Новом словаре истории идей» (New Dictionary of the History of Ideas) , заменившей статью выдающегося британского историка и историографа Герберта Баттерфилда в «Словаре истории идей» (Dictionary of the History of Ideas) . Его эссе, в котором он сделал обзор всемирного историописания, начиная с ранних времен и до сегодняшних дней, рассматривалось в качестве проспекта многотомной Оксфордской всемирной истории историографии (Oxford History of Historical Writing), в настоящее время успешно реализуемой большой командой специалистов по различным историческим культурам. Проект Вульфа исходит из отказа от свойственной предшествующим историям историографии идеи центральности и нормативности западной мысли и настаивает на равноценности всех исторических культур. Вторым является краткий обзор истории историописания, выполненный Маркусом Фёлкелом , предпринявшем попытку на менее чем 400 страницах дать глобальное представление об исторических культурах, начиная с древности .
Книга Иггерса и Вана, хотя и вписывается по замыслу в эти проекты, иная: как отмечают авторы, «имея отношение ко времени, когда растущие взаимодействия (между историографическими культурами – О. В.) уже позволяют проводить сравнения, она подчеркнуто компаративна» . Ее целью является изучение взаимодействия и трансформации западных и незападных историографических традиций, исторического мышления и историописания в глобальном контексте в конце XVIII– начале XXI в., когда, по мнению авторов, контакты между историками разных культур не только перестали быть затруднительными, но и стали постоянными. Основная задача книги – на основе компаративного подхода сконструировать коэкзистенциальное историографическое целое человечества, показать единство его многообразия.
Помимо того, что появление такого рода книги само по себе является событием, она интересна не только в содержательном (в ней можно найти много интересного материала, позволяющего углубить, а в чем-то и поменять свои представления об истории исторического знания в последние два столетия), но и в теоретико-методологическом плане, и второй не менее (а может и более) интересен, чем первый. Речь идет о способах написания истории историографии и шире – о проблемах историографии как науки в условиях происходящих перемен.
Понимание Иггерсом предмета историографии не ограничивается изучением процесса написания истории профессиональными историками (как было принято с момента институализации исторической науки и вплоть до недавнего времени). Нельзя назвать ее и традиционной историей исторической науки, хотя важное место в ней занимают интеллектуальные сообщества, специфика их формирования, структура коммуникативных сетей, образцы деятельности, конвенции по поводу содержания и специфики познания, образовательные практики, при помощи которых осуществляется трансляция знания и т.п. На первое место в книге выходит опыт осмысления историками реальности, а также ее восприятия современниками и способов передачи потомкам – другими словами, осмысление механизма получения исторических знаний, генезиса, функционирования и трансформации массовых исторических представлений. Таким образом, автоматически актуализируются проблемы исторической памяти как культурного механизма накопления и трансляции исторической информации о прошлом общества. При этом историческая память мыслится как феномен, имеющий функцию не только производства, сохранения и передачи исторической информации, но и формирования и поддержания коллективной идентичности. Одним из наиболее ярких примеров корреляции между памятью и идентичностью является история Индии: «Нации типа Индии, никогда не существовавшие как таковые, сконструировали себя при помощи истории, часто используя воображаемые, вымышленные картины своего прошлого для оправдания своего настоящего. Историческая наука играет важную роль в конституировании такой национальной памяти» . Впрочем, примеры бытования историографии как сгустков исторической памяти, равно как и использования историографии для поддержания национальных мифов присутствуют в каждой стране.
Сказанное наводит на ряд мыслей. Во-первых, очевидно, что под влиянием процессов глобализации, столкновения разных историографических традиций, а также изменения за последние сорок лет эпистемологического горизонта исторической науки происходит заметная трансформации образа историографии, ее проблемного поля и предмета. Как справедливо заметил С. И. Посохов, последний можно понимать узко (ограничивая его лишь комплексом профессиональных знаний), а можно широко (расширяя его до пределов исторического сознания); можно изучать институты, а можно – процесс . Однако в своем широком понимании – и как история исторической мысли, и как история исторического знания, и как история исторической науки – историография явно становится интеллектуальной историей, «изучающей процесс осмысления исторического прошлого, его объяснительные модели и традиции историописания». Причем, приобретая этот специфический ракурс, история историографии неизбежно заимствует подходы и методы этого направления современных исторических исследований.
Во-вторых, как свидетельствует текст Иггерса и Вана, основной недостаток большинства историй историографий состоит, видимо, в том, что историческая наука в них воспринимается в отрыве от контекста, от исторической культуры общества. Написанная же в ракурсе интеллектуальной истории история историографии неизбежно становится контекстуальной. Еще раз процитирую авторов книги: «Важно в компаративном и интеллектуальном ключе исследовать организационную структуру исторической науки и преподавание истории в новое время; например, разработку дисциплин университетского цикла для профессиональных историков, правительственную поддержку этих инноваций, место исторической науки в формировании политической позиции среднего класса и влияние на историописание научно-популярных идей типа теории социального дарвинизма в конце XIX – начале XX в.» . Не менее важно, с точки зрения Иггерса и Вана, и для кого пишется история, то есть как меняется ее аудитория, каковы школьные учебники и какое место в них занимают данные современных академических исследований, какой образ прошлого посредством этих учебников хотят сформировать власти и почему, какова в создании и тиражировании этого образа роль средств массовой информации и т.д. Таким образом, речь идет не об одном, а о множестве разных и весьма подвижных контекстов как внутри профессионального знания, так и вне его – институциональном, социально-политическом, культурном и интеллектуальном контекстах; и эти контексты неизбежно пересекаются и взаимодополняются, а порой и противоборствуют . И на все это накладывается еще одно неизбежное качество этих контекстов, а именно их бытование сразу в двух временах – прошлом и настоящем, контекстах исследуемых историографических культур и контекстах самого историографа. Думается, что помимо очевидной значимости такая контекстуальная нагруженность глобального историографического исследования важна и с точки зрения того, что такой текст сразу же приобретает качество «двойного кодирования», то есть способен помимо воли историографа проговариваться о том, о чем он по разным причинам умалчивает.
В-третьих, создание глобального образа историографического прошлого в ракурсе интеллектуальной истории не может не актуализировать вопрос о ремесле историка историографии, его роли в сложном и достаточно проблематичном диалоге с разными историографическими культурами и традициями историописания и их синтезе в единый образ. Традиционная проблема компетентности исследователя (интеллектуальный ресурс и особенно методологическая грамотность, в том числе знание и понимание вариативности формата историографического диалога с вытекающими отсюда методологическими импликациями; широта взгляда, добросовестность и т.д.) приобретает здесь дополнительную сложность. Ведь историк глобальной историографии для достижения своей цели осуществляет разноуровневые виды коммуникативных практик с представителями разных культур и цивилизаций одновременно, а это обязывает его к определенной «универсальности»: к пониманию множественности существующего прошлого, конкретно-временной и локально-пространственной специфики историографии, подвижности и условности историографических границ, возможности несовпадения научного пространства с национальными границами; к вариативности способов моделирования историографического прошлого, а также к осознанию важности хронологического компонента в глобальном историографическом исследовании и асинхронности развития историографий; умению видеть и выделять типологическое разнообразие образов в мировой историографической практике, строить классификационные схемы процесса исторического познания. Наконец, неизбежным становится формулирование задач в области историографической компаративистики, выработка критериев сопоставления значимых параметров исследования, к чему мы еще вернемся ниже.
Пока же очевидно, что необходимость решения указанных выше исследовательских задач не только предъявляет к историографу глобальной историографии ряд требований, но и накладывает на него серьезную ответственность, в том числе принуждая его к постоянному позиционированию собственной исследовательской позиции, просто не позволяя ему остаться в роли стороннего наблюдателя. Показательным в этом смысле может быть намеренная экспликация авторами двух исследовательских установок, представляющих своего рода канву книги и придающих ей внутреннее единство: 1) отказ от европоцентризма, предполагающий признание того, что «историческое сознание не являлось привилегией Запада и присутствовало во всех культурах», и 2) защита процедуры рационального исследования, которую некоторые постмодернистские и постколониальные мыслители объявляют ответственной чуть ли не за все беды современного мира .
«Мы полностью осознаем, – пишет Иггерс, – границы рационального исследования, невозможность получения однозначных ответов на вопросы, во что еще верили профессиональные историки XIX века. Мы признаем, до какой степени исторические суждения отражают разные, порой противоположные точки зрения, что бросает вызов убедительной доказательности. Едва ли возможно восстановить прошлое с ясной уверенностью в подлинности такой реконструкции, но вполне возможно показать ошибочность исторических суждений, политико-идеологическую обусловленность определенных искажений. <…> Но если мы верим в то, что в истории существует реальный стержень, что прошлое населено реальными людьми, то это значит, существуют способы приближения этой реальности, возможно, несовершенные и обманчивые, как и любое восприятие. <…> Они обогащают нашу картину прошлого, но тем не менее остаются объектом критической проверки на предмет соответствия таким принятым в научном сообществе стандартам как опора на эмпирику и логическая связность. <…> Каждый историк имеет право исповедовать определенные этические или политические убеждения, так или иначе окрашивающие его восприятие истории, но это не позволяет ему или ей изобретать прошлое, не имеющее под собой никакой реальной основы. <…> Историописание имеет много общего с художественной литературой, но все же отличается от нее, хотя частично они и совпадают друг с другом. Да, историописание включает в себя элементы воображения, а серьезная литература всегда отсылает к реальности. Но последняя не связана теми исследовательскими стандартами, которыми руководствуется сообщество ученых» .
Что касается критериев глобального историографического исследования, то думается, что отчасти методологические проблемы глобальной историографической компаративистики созвучны тем, с которыми сталкиваются сравнительные исследования, проводимые в более узких рамках, национальных или региональных. Вместе с тем, обращения только к той тематике и проблематике, которая уже изучена в локальном контексте, а теперь апробируется и сопоставляется в разных, как правило, несхожих географических, экономических, социально-политических и культурных контекстах, явно недостаточно. Для структурирования канвы глобального историографического исследования, по-видимому, необходимо обращение к таким критериям-феноменам, которые сами по себе выходят за национально-региональные рамки. Другими словами, глобальная историография должна представлять собой не сумму национальных или региональных историографий, а ориентироваться на сравнительный анализ развития историографических культур в контексте общих для человечества тенденций и процессов. Именно сравнения и взаимосвязи представляют собой доминирующий способ выражения глобальной истории историографии.
В книге Иггерса и Вана таковыми являются процессы глобализации и модернизации (они не идентичны, но взаимосвязаны). Первый из них, по мнению авторов, на данный момент прошел через три фазы, каждая из которых оказала существенное влияние на процесс историописания. Первая фаза глобализации была связана с появлением мировой капиталистической экономики и началом западной колонизации, в ходе которой Запад, однако, еще не был способен проникнуть в устойчивые и стабильные государства Западной и Восточной Азии. И именно эта фаза, предшествовавшая успехам индустриализации и имперской власти в XIX в., дает больше примеров наличия глобальной перспективы в историописании, чем вторая. Во второй фазе, связанной с периодом активной колониальной экспансии и нарушением политического, военного, экономического и цивилизационного равновесия в мире, произошло существенное сужение исторического мировидения. Центром внимания историков отныне стала Европа, а к остальному миру подходили с позиции европейского господства. Проникновение основных достижений в области науки, технологии, философии, литературы, искусства, музыки и, конечно, экономики шло в этот период в направлении Запад-Восток. Специальные исследования так называемых восточных культур по-прежнему проводились, но никак не интегрировались в картину всемирной истории. Наступление третьей фазы было связано с ответом на глобальные перемены, которые произошли в мире после окончаниях Второй мировой войны: крушение колониальных систем, возникновение феномена неоколониализма, появление новых информационных технологий, распад двуполярного мира и т.д. На процессе историописания это сказалось таким образом, что отныне особое внимание было обращено на незападный мир и социокультурные аспекты исследований. Модернизация, по мнению авторов книги, заключалась в разрыве с традиционными способами мышления и институтами, формами политической, экономической и социальной организации, а также секуляризацией сознания. Наибольших результатов этот процесс достиг на Западе, но ни в коем случае не ограничился им.
Предложенное видение мирового историографического процесса упрощает сложный процесс его развития (что, вероятно, неизбежно, и о чем догадываются сами авторы ). Не менее очевидно, и то, что подобный образ глобальной историографии мог появиться только в западной историографической культуре. Ибо он фиксирует значимые именно для западной исторической мысли события и процессы и отклики на них незападных сообществ и историографических культур. Впрочем, именно такую задачу и ставили перед собой авторы. Можно только догадываться, что представителям других историографических культур все эти процессы могут видеться (и скорее всего так оно и есть) совсем в другом свете. К сожалению, сегодня мы не располагаем достаточным количеством текстов, чтобы хоть как-то ответить на этот вопрос. Подавляющее большинство работ, так или иначе эксплицирующих подходы к транснациональным историческим и историографическим исследованиям, написаны на Западе или западными учеными . То же относится и к региональной истории. До сих пор не существует ни одного полного обзора историографических традиций и их современных трансформаций в Восточной и Юго-Восточной Азии , Латинской Америке , Африке . Исключение на данный момент составляет, по-видимому, только исламская историография . Таким образом, сегодня, когда появляются только первые опыты написания региональной и всемирной историографии, вряд ли можно ответить на вопрос, как в принципе преодолеть видение мирового историографического процесса изнутри собственной историографической традиции, и, если это невозможно сделать полностью, хотя бы за счет чего можно избежать крайностей этого видения.
Не менее интересно, на наш взгляд, и другое. Предваряющее анализ взаимодействия западной и локальной историографических культур в каждом конкретном регионе описание существовавших до этого момента традиций в книге Иггерса и Вана позволяет предположить, что отдельные историографические феномены и тенденции принадлежат всему человечеству или, по крайней мере, отдельным его частям, а не только Западу. Другими словами, в разных историографических культурах просматриваются такие черты их сходства, которые не могут быть объяснены фактом их взаимодействия.
Если говорить в самом общем виде, то, прежде всего, следует отметить тот факт, что всем традициям исторического мышления свойственны три признака: 1) все они отсылают к классическим моделям отдаленной старины, которые и задали им способ постижения и написания истории; 2) классическое происхождение каждой традиции связано с религиозным компонентом; 3) каждой традиции свойственна определенная институциональная структура, отражающая меняющиеся социально-политические условия. Наличие этих трех признаков является существенным подспорьем при проведении компаративного анализа. Но главное даже не в этом: некоторые интеллектуальные трансформации, которые традиционно связываются с Западом и дальнейшей трансляцией их в незападные культуры, появились в этих регионах еще до колониального влияния; они отличались от страны к стране и в пределах каждой страны, но при этом обладали и определенными общими чертами . Так, растущий акцент на критике источников появился в Юго-Восточной Азии задолго до западного влияния и был связан со стремлением пересмотреть неоконфуцианские трактовки. С этой целью – аналогичной восстановлению греко-римской классической культуры ренессансными гуманистами – ученые периода Цин обратились к методам филологии, фразеологии, фонологии, этимологии и эпиграфики, надеясь извлечь первоначальное (а, следовательно, истинное) значение конфуцианской классики. И эта переориентация интеллектуальной культуры, охарактеризованная Бенджамином Элманом как движение «от философии к филологии» , оказала существенное влияние на изучение истории в этом регионе. «Возможно, в Европе этот процесс правильнее было бы описать как переход к филологии от теологии и религии, но в обеих культурах он включал в себя расширение светского мировоззрения настолько, что в Китае классические конфуцианские тексты, а на Западе Гомер и Библия все больше воспринимались не как канонические тексты, а как исторические источники. Эта новая концепция истории как строгой науки сопровождалась в обеих культурах профессионализацией исторических исследований».
Аналогичные процессы в определенной мере были свойственны исламским странам и даже Индии (где историописание традиционно считается «вторичным» дискурсом, привнесенным с Запада британцами); уже в XVII–XVIII вв. там обнаруживаются произведения (написанные преимущественно на телугском, тамильском, маратхском, персидском языках и санскрите), которые производят впечатление соответствия критериям современного историописания.
«Эти тексты отражают культуру письма в прозе, предназначенную скорее для коммуникации, чем просто регистрации. Присутствует интерес к числам, именам собственным и другим приемам, позволяющим авторам обеспечить фактическую точность. Опора на факты сама по себе становится ценностью. Стиль письма как в своем техническом, так и синтаксическом аспектах, наводит на мысль о представлении об истории как непрерывном потоке, где технические требования к композиции фактически неотделимы от концептуальных свойств времени и события. События не дискретны и не изолированы, а прочно и непременно связаны с предшествующими им и доступными постижению причинами и вытекающими из них последствиями. Акторы имеют сложную мотивацию и внутреннюю глубину, часто придающие богатый колорит в целом ироничному разворачиванию событий» .
Стоит отметить и другие черты, которые в разные периоды проявлялись в незападном мире независимо от западного влияния: стремление к нарративной форме изложения, интерес к локальной и региональной и даже (например, арабский мир) глобальной историям, политическим и назидательным функциям исторического нарратива, социокультурной истории. Например, как показывают современные исследования японской историографии, «история повседневности» (нем. Alltagsgeschichte; яп. seikatsushi) и «история ментальности» (фр. Histoire de mentalité; яп. seishinshi) в Японии были настолько же импортированы из Германии и Франции, насколько взращены на японской почве . Все это свидетельствует об общих для людей способах проявления исторического сознания и явно нуждается в дальнейшей рефлексии.
В этой связи невольно вспоминается известное замечание Хейдена Уайта о том, что история – это западное изобретение, не являющееся культурной универсалией и экспортированное в те культуры, которые первоначально ее не имели . Думается, что с этим можно согласиться лишь частично, а именно только в том случае, если под историей понимать чисто научное предприятие, а также «последовательный процесс достижения научных, технологических и социальных успехов» , ибо исторические культуры, традиции историописания, историческое сознание присутствовали во многих культурах задолго до появления там западного влияния. В Восточной Азии и мусульманском мире от Магриба до Юго-Восточной Азии существовали устойчивые традиции исторической учености; в индуистской Индии существовала древняя письменная, а в субтропической Африке – устная историческая традиция. Даже там, где история не выделилась как жанр, историческое сознание существовало в принятых в культуре литературных формах. Другое дело, что, сталкиваясь с внешне сходными явлениями, надо помнить о том, что политические, экономические и социальные контексты их бытования и развития в разных историографических культурах сильно отличались и могли означать совсем не одно и то же. То есть важно не впасть в другую крайность и не преувеличивать черты сходства, когда мы сталкиваемся с похожими тенденциями.
Таким образом, книга Иггерса и Вана еще раз убеждает читателей в том, что современная историография насыщена множеством мифов. Один миф об Индии как регионе, якобы не имевшем исторической культуры, мы уже приводили. В качестве другого примера можно считать миф о том, что в Китае и даже шире – дальневосточном ареале – существовало только династийное историописание. Между тем, как свидетельствует текст анализируемой книги, это не дает полного представления о разнообразии традиций историописания в имперском Китае, потому что на всем протяжении имперского периода в этой стране постоянно присутствовал и частный интерес к написанию истории. Китайская традиция династийной истории никогда не была жестко закреплена и в феодальной Японии, отчасти потому, что до XVII века Япония вообще не была объединена единой династией.
Еще один миф – об одностороннем влиянии западной историографии на незападный мир вплоть до недавнего времени. Собственно, это влияние и принято называть расхожим термином «вестернизация». Между тем, очевидно, что любой диалог (культур, цивилизаций, историографических традиций и т.д.) – это не система для переливания крови, где возможно только однонаправленное движение. И «Муккадима» (Muqaddimah) Ибн Халдуна в этом смысле является прекрасным примером . Не следует забывать о том, что традиция западного историописания (как и любая историографическая традиция) существует в определенном историко-культурном контексте и не может ни являться нормативной для других культур и цивилизаций, ни рассматриваться в контексте превосходства западной исторической мысли. Впрочем, начиная с 1970-х гг., многие из историографических изменений тесно связаны именно с критикой культурной гегемонии Запада.
Наконец, Запад – это не гомогенный, а чрезвычайно гетерогенный феномен, и, на мой взгляд, попытка Иггерса и Вана показать недостаточность и а порой и некорректность противопоставления Запада другим цивилизациям, является одной из сильных и заслуживающих особого внимания сторон книги. Понятно, что речь идет не о том, чтобы отказаться от признания общих типологических черт западной культуры или возможности рассматривать ее в качестве идеального типа, в том числе и для проведения компаративных исследований. Речь о другом – о недостаточности только такого рода противопоставлений при изучении взаимодействия историографических традиций. Несмотря на наличие общих черт в исторической мысли западных стран присутствует существенная вариативность, а порой и фундаментальные отличия как в проблематике исследований, концептуальном аппарате, так и в методологиях, не говоря уже о своеобразных политическом и интеллектуальном контекстах их бытования, а также определенной асинхронности в проявлении тех или иных историографических феноменов. Так, например, хорошо известно, что в то время когда на Востоке Европы после Второй мировой войны наблюдался постепенный отход от ортодоксального марксизма, в Западной Европе (во Франции, Италии и что особенно любопытно в Великобритании) проявлялась противоположная тенденция: с одной стороны, присутствовало ясное понимание того, что социализм как политическая система потерпел неудачу, и марксизм как философия исчерпал кредит доверия; с другой стороны, существовало убеждение в том, что марксизм поднял важные вопросы, касающиеся исследований по проблемам социальной истории, а следовательно, может быть полезен . Уверена, что любой специалист по истории западной исторической мысли может привести немало подобных примеров, в том числе и внутри западных и восточных историографических традиций. Еще один мало акцентированный аргумент в пользу гетерогенности Запада: мы мало задумываемся о том, сколько западных книг во всех областях знания в XIX в. и даже раньше было переведено на китайский, японский, корейский и, в меньшей степени, на фарси, арабский и турецкий языки, и как мало было переведено на те западные языки, которые не являются основными.
Поэтому, вероятно, пришло время задуматься о том, чтобы начать говорить не о западном влиянии, а именно о западных влияниях . Столь же разнообразной, по-видимому, была и рецепция этих влияний, ибо представление о монолитном Востоке является в рамках этой логики не менее стереотипным и идеологизированным, чем представление о гомогенном Западе. Внутри так называемого Востока существуют существенные различия в религиозной, политической и прочих ориентациях: в Восточной Азии существуют корейская и японская традиции, которые, имея общий исток в лице классической китайской цивилизации, трансформировались, однако, в разную национальную специфику; в самом Китае в различные исторические периоды взаимодействуют конфуцианские, буддистские, даосистские и неоконфуцианские составляющие; в исламском мире этнолингвистические различия существуют между арабами, турками, иранцами и представителями Юго-Восточной Азии, между суннитами и шиитами.
Впрочем, вызов этим стереотипным представлениям уже был брошен в книге антрополога Эрика Вулфа «Европа и люди без истории» , где он, опираясь на методику структурного анализа, показал, что четкое разделение на Запад и Восток, в конечном счете, становится непригодным, потому что культуры являются не «отдельными единицами», а «пучками отношений». Не менее четко эта мысль представлена и в работах современных практиков постколониальной историографии, особенно в «Ориентализме» Эдварда Саида . Саид совершенно справедливо указал на упрощенность представлений, содержащихся в западных, особенно академических трудах, оправданно бросив вызов стереотипным представлениям о Востоке. При этом, однако, закономерно возникает вопрос о том, не представил ли сам Саид слишком упрощенную картину ориенталистских исследований? Он не затронул ни богатых традиций ориенталистских исследований в Германии и Соединенных Штатах, не имевших непосредственных колониальных интересов на Ближнем Востоке, ни вопроса о том, до какой степени подпадают под эту модель ориенталистские исследования во Франции или Великобритании.
Таким образом, постколониальная мысль, вероятно, также содержит в потенциале новый восточный стереотип Запада и в этом смысле идет по западным стопам. Впрочем, это объяснимо, если учесть, что большинство постколониальных историков и социальных теоретиков обучались на Западе или в созданных по западному образцу учебных заведениях и, стало быть, можно размышлять о том, что постколониализм воспроизводит западные точки зрения не в меньшей степени, чем незападные. В качестве типичного примера приведу работу японского историка Оцуку Хисао, в очередной раз повторившего европоцентристский тезис об «отсталости/стагнации» азиатской истории . Сказанное заставляет предположить, что одним из перспективных направлений историографических исследований в незападном мире должно стать изучение не только того, как Запад представляет Восток, но и изучение становления оксидентализма и критическое исследование его культурной репрезентации, с анализом сложных и парадоксальных результатов этого процесса в соответствующих контекстах .
Это, в свою очередь, подводит нас к другому важному вопросу: если по мере глобализации историческая мысль за пределами Запада все больше вестернизировалась и модернизировалась, то каковой была степень этой модернизации, и в какой мере можно говорить о разрывах с прежними традициями или преемственности с ними? Судя по книге Иггерса и Вана, незападная историческая мысль никогда не теряла связи с прежними местными традициями, поэтому, по-видимому, четкого водораздела между современной и традиционной историографией в большинстве регионов мира просто не существует.
Так, например, несмотря на появление новых направлений исторических исследований в Восточной и Юго-Восточной Азии (гендерные исследования, изучение повседневности, социокультурные исследования и т.п.) во всех этих регионах все еще весьма сильна традиция официального историописания, или коллективного историописания под эгидой правительства, что является отличительной чертой историографической практики данного региона. Ярким примером может служить гигантский проект, инициированный не так давно в Китае, по составлению многотомной истории династии Цин, а также вьетнамский проект по написанию стандартного нарратива истории Вьетнама . То же можно наблюдать и в Японии (хотя в основном на уровне префектур или локальном уровне ), и в Корее, где по-прежнему в исторических нарративах на полном серьезе фигурирует миф о Тан Гуне как прародителе корейского народа. Действительно, несмотря на вопиющее несоответствие между датами жизни Тан Гуна, согласно легенде и сохранившимся письменным источникам, которые относят их не далее как к I в. до н.э., корейские историки включают этот миф в свои нарративы по корейской истории. Впрочем, проблематика преемственности и разрывов в историографической практике столь же остро стоит и в западной историографии, которая отнюдь не развивается линейно, как это ранее было принято считать. Полагаю, что это сосуществование «нового» и «старого» вообще является характерной особенностью развития современной историографии и, по всей вероятности, останется таковой и в будущем.
Другой аргумент в пользу этого вывода заключается в том, что, несмотря на явную тенденцию к культивированию научной версии истории, на всем протяжении XIX–XX вв. никакого согласия по поводу природы истории и способа ее написания не было ни на Западе, ни в других ареалах. Напротив, в противовес доминирующим историческим подходам всегда существовали контр-движения. Все это заставляет предположить, что представление о последовательно сменяющихся в каждой стране, регионе и мире в целом исторических образах нуждается в коррекции и замене представлением об их одновременном сосуществовании, множественности существующих прошлых.
Например, ярким примером преемственности, вероятно, может служить живучесть национализма, ставшего неизбывным свойством историографии начиная с нового времени и заставляющего нас вновь обратиться к дискуссии между адептами универсального развития и национального своеобразия. В чем причина подобной живучести? Иггерс и Ван нигде прямо не отвечают на этот вопрос, констатируя только факт присутствия феномена национализма в историографических культурах последних двух столетий. Однако напрашивающийся после прочтения книги ответ заставляет обратиться к факторам, лежащим, на мой взгляд, гораздо глубже чисто политических причин. Национальная компонента исторического сознания везде оказывается тесно связанной с поисками идентичности, с противопоставлением себя «Другому», а следовательно неизбежно стереотипизированной, будь то стереотипы на уровне нации или региона (европоцентризм) . Не отличаются существенным разнообразием и основные проявления националистических проектов разных стран. Помимо уже отмеченных поисков идентичности (сущностных черт нации), они повсеместно сопровождаются проявлениями культурной исключительности, намерением превратить свой народ в нацию (доказав, кстати, при помощи истории длительность и непрерывность ее существования), на основе которой инициируется создание национального государства . И скорее всего в ближайшей перспективе призыв некоторых историков «спасать историю от нации» вряд ли может быть реализован в полной мере.
Однако хотя национальная историография и не сошла полностью с историографической сцены, можно согласиться с Н. З. Дэвис в том, что уже не она определяет «рамки исторического нарратива» . И это возвращает нас к тому, с чего собственно и начинались наши размышления, а именно к особенностям современного глобального историографического анализа. Современное понимание глобальной историографии, конечно, должно подразумевать (а не исключать) наличие множества национальных / локальных вариантов и траекторий их развития, делая упор на их уникальность и разнообразие. Но это понимание должно отличаться от прежних линейных и европоцентристских в своей основе схем, заменяя их живым взаимодействием и комбинацией глобальной, региональной и локальной парадигм сравнительного историографического исследования. Ибо каждая из них не может быть осмыслена без других. Глобальная история историографии явно пересекает национальные, региональные и даже локальные контексты, акцентирует внимание на существовании множества взаимосвязей, взаимообменов, взаимовлияний между сравниваемыми историографическими традициями и культурно-историческими контекстами их бытования. Глобальную историографию не могут не интересовать каналы и посредники такого диалога. Наконец, такая историография не может твориться в дисциплинарных рамках и стремится к интегративной исследовательской программе, ориентированной на максимальное использование междисциплинарных связей, ибо особенности предмета глобальной историографии и формулируемые в его рамках задачи и проблемы в принципе не могут быть осмыслены в дисциплинарных рамках.
Происходящая в последние десятилетия глобализация требует таких подходов, которые принимали бы во внимание основные направления перемен, происходящие в том мире, в котором мы жили и живем, «признания различных темпоральностей и пространств, другими словами, наличия различных взглядов на мир, сохраняющихся несмотря на мощную тенденцию к гомогенизации» . Сегодня еще слишком рано говорить о том, приведут ли различные попытки написать глобальную историографию к существенной трансформации этой дисциплины. Но многое уже указывает на необходимость призыва к новому подходу к историописанию, такому, который выходил бы за пределы устоявшейся дихотомии Запад/не-Запад и зафиксировал перемены в историописании в многополюсной, глобальной перспективе, признавая, что импульсы к появлению этой перспективы поступали из разных источников и разных уголков земного шара .
БИБЛИОГРАФИЯ
- A Place in the World: New Local Historiographies from Africa and South-Asia / Ed. by Axel Harneit-Sievers. Leiden, 2002.
- Ahiska, Meltem. Occidentalism: The Historical Fantasy of the Modern // The South Atlantic Quarterly. Vol. 102. № 2/3. Spring/Summer 2003. P. 351–379.
- Appadurai, Arjun. Modernity at Large: Cultural Dimensions of Globalization. Minnesota, MN, 1996.
- Bentley, Jerry H. Shapes of World History in Twentieth-Century Scholarship. Washington, DC, 1996.
- Bentley, Jerry H. The New World History // A Companion to Western Historical Thought / Ed. by Lloyd Kramer and Sarah Maza. Maiden, MA, 2002. P. 393–416.
- Bentley, Jerry H. World History // A Global Encyclopedia of Historical Writing / Ed. by Daniel Woolf. New York, 1998. P. 968–970.
- Butterfield, Herbert. Historiography // Dictionary of the History of Ideas. New York, 1973. Vol. 2. P. 464–498.
- Cañizares-Esguerra, Jorge. How to Write the History of the New World: Histories, Epistemologies, and Identities in the Eighteenth-Century Atlantic World. Stanford, 2001.
- Chakrabarty, Dipesh. Provincializing Europe: Postcolonial Thought and Historical Difference. Princeton, NJ, 2000.
- Chen, Xiaomei. Occidentalism: A Theory of Counter-Discourse in Post-Mao China. New York: Oxford, 1995.
- Choueiri, Youssef M. Arab History and the Nation-State: A Study in Modern Arab Historiography 1820-1980. London and New York, 1989.
- Conrad, Sebastian. What Time is Japan? Problems of Comparative (Intercultural) Historiography // History and Theory. 1999. 38:1. P. 67–83.
- Davis, N. Zemon. Disscussant’s comment // Procedings acts: Reports, abstracts and round table introductions // 19th International Congress of historical science, 6-13 August, 200. Oslo 2000. – 464 p.
- Dirlik, Arif. Chinese History and the Question of Orientalism // History and Theory. 1996. 35:4. P. 96–118.
- Dirlik, Arif. Confounding Metaphors, Inventions of the World: What is World History For? // Writing World History, 1800-2000 / Ed. by Benedikt Stuchtey and Eckhardt Fuchs. Oxford, 2003.
- Duri A. A. The Rise of Historical Writing among the Arabs / Ed. and tr. Lawrence I. Conrad. Princeton, NJ, 1983.
- Dworkin, Dennis. Marxism and Historiography // Global Encyclopedia of Historical Writing / Ed. by D. Woolf. 2 vol. New York, 1998. P. 599.
- Eckert, Andreas. Historiography on a Continent without History: Anglophone West Africa, 1880–1940" // Across Cultural Borders: Historiography in Global Perspective / Ed. by Eckhardt Fuchs and Benedikt Stuchtey. Lanham/Boulder, CO, 2002. P. 99–118.
- Elman, Benjamin A. From Philosophy to Philology: Intellectual and Social Aspects of Change in late Imperial China. Los Angeles, CA, 2000.
- Encyclopedia of Historians and Historical Writing / Ed. by Boyd Kelly. London, 1999.
- Findley, Carter Vaughn. An Ottoman Occidentalist in Europe: Ahmed Midhat Meets Madame Gulnar, 1889 // American Historical Review. 1998. 103:1 (December). P. 15-49.
- Fleming K. E. Orientalism, the Balkans, and Balkan Historiography // American Historical Review. 2000. 105:4 (October). P. 1218-1233.
- Fueter, Eduard. Geschichte der Neuren Historiographie. Leipzig, 1911.
- Gates, Warren E. The Spread of Ibn Khaldun"s Ideas on Climate and Culture // Journal of the History of Ideas. 1967. 28:3 (July-September). P. 415-422.
- General History of Africa. London, 1978-2000.
- Gershoni, Israel. Middle East Historiographies: Narrating the Twentieth Century // Ed. by Amy Singer and Y. Hakan Erdem. Seattle, IL, 2006.
- Globalization in World History / Ed. by Hopkins, Anthony G. London, 2002.
- Gooch, George Peabody. History and Historians in the Nineteenth Century. London, 1913.
- Historians of China and Japan / Ed. by W. G. Beasley and E. G. Pulleyblank. Oxford, 1961.
- Historical Thinking in South Asia: A Handbook of Sources from Colonial Times to the Present / Ed. by Michael Gottlob. Oxford, 2003.
- Hopkins, Anthony G. The History of Globalization – and the Globalization of History? // Globalization in World History / Ed. by Hopkins. London, 2002. P. 11–46.
- Iggers, Georg J., Wang, Q. Edward with contributions from Supriya Mukherjee. A Global History of Modern Historiography. Longman, 2008.
- Lexikon Geschichtswissenschaft / Ed. by Stefan Jordan. Stuttgart, 2002.
- Luo, Bingliang. 18 shiji Zhongguo shixue de Шип chengjiu (Теоретические успехи китайской историографии в XVIII веке). Beijing, 2000.
- Making Sense of Global History / Ed. By Solvi Sogner. Oslo, 2001.
- Malik, Jamal. Mystik: 18. Jahrhundert // Die muslimische Sicht (13. bis 18. Jahrhundert) / Ed. by Stephan Conermann. Frankfurt am Main, 2002. P. 293–350.
- Manning, Patrick. Navigating World History: Historians Create a Global Past. N.Y., 2003.
- Masaki, Hirota. Pandora no hako: minshū shisōshi kenkyū no kadai (Ящик Пандоры: Вопросы в исследовании истории общественного менталитета) // Nashonaru. Hisutori o manabi suteru (Забытая национальная история) / Ed. by Sakai Naoki. Tokyo, 2006. P. 3–92.
- Masayuki, Sato. The Two Historiographical Cultures in Twentieth-century Japan // Assessment of Twentieth-century Historiography. Professionalism, Methodologies, Writings / Ed. by Torstendahl R. Stockholm, 2000. P. 33–42.
- McNeill, William H. The Rise of the West: A History of the Human Community. 1963.
- Miller, Joseph C. History and Africa / Africa and History // American Historical Review. 1999. 104. P. 1–32.
- Nandy, Ashis. History"s Forgotten Doubles // History and Theory. 1995. 34. P. 44.
- O"Brien, Patrick. Historiographical Traditions and Modern Imperatives for the Restoration of Global History // Journal of Global History. 2006. 1:1. P. 3–39.
- Pelley, Patricia M. Postcolonial Vietnam: New Histories of the National Past. Durham, NC, 2002.
- Rao V. N., Schulman David and Subrahmanyam Sanjay. Textures in Time: Writing History in South Africa. 1600–1800. N.Y., 2003.
- Robinson, Chase F. Islamic Historiography. Cambridge, 2003.
- Rosenthal, Franz. A History of Muslim Historiography. Leiden, 1968.
- Sachsenmaier, Dominic. Global History and Critiques of Western Perspectives // Comparative Education. Vol. 42. No. 3. August 2006. P. 451–470.
- Sachsenmaier, Dominic. Global History: Global Debates // Geschichte Transnational. 2004. 3:3.
- Said, Edward. Orientalism. New York, 1978.
- Tanaka, Stefan. Japan"s Orient: Rendering Pasts into History. Berkeley, CA, 1993.
- Tavakoli-Targhi, Mohamad. Refashioning Iran: Orientalism, Occidentalism and Historiography. Basingstoke, 2001.
- The Cambridge History of Latin America. Vol. 11. Bibliographical Essays / Ed. by Leslie Bethell. Cambridge, 1995.
- Völkel, Markus. Gescbichtsschreibung: Fine Einfubrung in globaler Perspektive. Koln, 2006.
- Wang Q. Edward. The Rise of Modern Historical Consciousness: A Cross-Cultural Comparison of Eighteenth-Century East Asia and Europe // Journal of Ecumenical Studies. XL:l-2 (Winter-Spring, 2003). P. 74–95.
- White, Hayden. Metahistory: The Historical Imagination in Nineteenth-Century Europe. Baltimore, MD, 1973.
- Wilgus A. Curtis. The Historiography of Latin America: A Guide to Historical Writing, 1500–1800. Metuchen, NJ, 1975.
- Wolf, Eric. Europe and the People without History. Berkeley, CA, 1982.
- Woolf, Daniel. Historiography // New Dictionary of the History of Ideas. Farmington Hills, MI, 2005. Vol. 1. xxxv-lxxxviii.
- World Historians and their Critics / Ed. by Philip Pomper, Richard H. Elphick and Richard T. Vann. Middletown, CT, 1995.
- World History: Ideologies, Structures, and Identities / Ed. by Pomper Philip, Elphick Richard H. and Vann Richard T. Maiden, MA, 1998.
- Вжозек В. Историография как носитель национально националистической идеи // Теории и методы исторической науки: шаг в XXI век: Материалы международной научной конференции. М.: ИВИ РАН, 2008. С. 189–191.
- Интервью с Хейденом Уайтом // Диалог со временем. № 14. М.: URRS, 2005. С. 335–346.
- Касьянов Г. В. Национальный нарратив: канон и его соперники: постсоветское пространство, 1990–2000 годы // Теории и методы исторической науки: шаг в XXI век: Материалы международной научной конференции. М.: ИВИ РАН, 2008. С. 195–196.
- Посохов С. И. Многоликая историография: образы историографии как научной и учебной дисциплины // Теории и методы исторической науки: шаг в XXI век: Материалы международной научной конференции. М.: ИВИ РАН, 2008. С. 243–245.
- Репина Л. П. Всемирная история как история глобальная // Теории и методы исторической науки: шаг в XXI век: Материалы международной научной конференции. М.: ИВИ РАН, 2008. С. 177–179.
Сидорова Т. Н. Историография как интеллектуальная история: проблемы междисциплинарности и контекста // Историческая наука сегодня. М., 2011. С. 593–601.
Согласно «официальным» данным русская история началась в 862 г. Не вполне ясно, как она началась, и тем более не ясно, что было до этого. Однако известно, что в этот год город Новгород (по иной версии - северная, Новгородская Русь) заключил договор о правлении норманнских князей «варягов-русь»: Рюрика и его сподвижников. Тем самым в действие вступает, казалось бы, теория общественного договора, но можно также предположить и то, что это было либо приглашением в качестве наёмников-гвардейцев, которые впоследствии захватили власть в городе, либо не являлось приглашением вовсе, а стало следствием поражения славяно-финского населения в борьбе с экспансией норманнов на их земли.
Северяне-язычники, будущие шведы, норвежцы, датчане и исландцы, были вряд ли более культурны, чем жители севера Восточноевропейской равнины. Тем не менее, согласно летописной легенде был наведён порядок, которого до того не было. Отсутствие порядка станет типичным русским явлением и в дальнейшем. Викингами было положено начало многовековой династии на Руси (862 – 1598). Они всегда были известны своим суровым нравом, но известно и то, что Север Европы никогда не ассоциировался с рабством и кровавыми диктатурами. Поэтому первый выбор восточных славян можно назвать вполне европейским.
Но это было только преддверие. История продолжилась в 988 г. Надо заметить, что все эти даты условны и «современны». Отсчёт времени у восточных славян начался после встречи с цивилизацией Восточного Рима и вёлся от сотворения мира по византийской версии. Так пришло время, когда молодой, формирующийся восточнославянский этнос решил опереться на цивилизованную сверхдержаву: восточную часть бывшей великой Римской империи - Римско-эллинистической цивилизации. Опереться, чтобы выйти из прежнего природного, «языческого» состояния; обрести то, что было у великих цивилизаций Древности; обрести то, что стало у новых, также находящихся в стадии становления народов Европы.
Так было всегда, когда начинающие свой путь молодые народы перенимали опыт и культуру более развитых соседей. Обретение извне религии, письменности, календаря, имён, а также основ искусства или же политической системы не является чем-то предосудительным или унизительным, а скорее естественным и традиционным для развивающихся этносов. Однако если иметь в виду восточных славян, то существует мнение, согласно которому принятие Русью византийской системы социально-политических и культурно-религиозных ценностей было ошибкой и лучшим вариантом развития стало бы сохранение прежнего пути: чисто славянского (или славяно-норманнского?) и природно-языческого. Возможно, что в этом случае Русь не взяла бы крен в евразийскую сторону. Вопрос о том, какой вектор имеет приобретение 988 г. является весьма важным, если не основным. Был ли это европейский, западный или же азиатский, восточный выбор Руси?
Восточная Римская империя, первоначально включавшая в себя обширные восточные территории, со временем перестанет быть частью западного социокультурного типа, здесь постепенно переродится и политический режим, и менталитет большей части населения. Став независимым евроазиатским государством географически, Византия станет им и политически, и культурно.
Отказавшись от прежних инновационных устремлений, Восточный Рим перейдёт к традиционализму, консерватизму, охранительству, что найдёт отражение и в религии: в отличие от Западной Европы, продолжившей традиции новаций эпохи Античности, здесь сохранится во многом не тронутая, «ортодоксальная» ветвь христианства. И даже когда до схизмы (великого религиозного раскола 1054 г.) было ещё далеко, тем не менее, уже было очевидным: анафема римского папы и константинопольского патриарха - дело времени.
Конечно, Византия - это не Азия. Но Византия - это и не Европа. И Русь делает в итоге первый для себя «особый» выбор: совершает евроазиатский «крен», которым она позже будет постоянно гордиться, говоря о себе как об особом социокультурном феномене. В XV в. универсальное православное государство Ромейская империя навсегда исчезнет с мировой арены, а спустя несколько лет новая Русская империя, наоборот, приобретёт полную независимость и произведёт «реакцию замещения»: займёт ставшее вакантным место Второго Рима, чтобы продолжить уже начавшееся противостояние с Первым.
Третий поворот русской истории одновременно станет и первым поворотом на пути к многовековой русской трагедии. Вопрос в том, когда он начался? Безусловно, трагичен 1054 год: полный разрыв католиков и православных, раскол Европы на 1000 лет. На Руси этот год - это смерть Ярослава Мудрого и конец периода сравнительно спокойного развития. С его смертью борьба за власть до полного истребления своих противников станет нормой: это продемонстрирует и XII, и XVI, и XX вв. Смерть Ярослава станет прологом, по меньшей мере, 400-летной политической раздробленности (если брать только территории Восточной Руси).
Катастрофа, которая впоследствии будет иметь определяющий характер для дальнейшего развития Руси, случится в 1132 г. В этот год, связанный со смертью сына Владимира Мономаха: Мстислава Великого, прекратит своё существование, по крайней мере, формально единое государство Русь с центром в городе Киеве. Только через четыре века Иван III и Василий III объединят, но лишь одну, восточную часть прежней Руси: ту, что назовётся по-византийски Россией. Иная, прежде основная часть Киевской Руси, станет, руководимая литовской элитой, Великим княжеством Литовским и Русским.
Окончательно 7-вековая эпоха политической децентрализации Руси завершится только в конце XVIII в., когда все западнорусские земли войдут в состав Московской России. Мало кто обратит внимания на эти цифры: три четверти тысячелетия, т. е. значительную часть своей истории восточные славяне вместе со своими многочисленными соседями прожили не в единстве, прожили порознь, чаще всего совсем не испытывая по отношению друг к другу не только кровных, но и даже просто элементарных гуманных чувств. При этом многовековое противостояние двух новых, можно сказать суперэтносов - русского и украинского - стало показательно хрестоматийным.
Раскол Руси и её фактическое исчезновение с политической карты мира предопределило в конечном итоге четвёртое глобальное событие в её истории, её четвёртый поворот, ставший решающим. Прежняя, Владимирская Русь фактически прекратит своё существование. Её место займёт Литовская Русь - на западе, и Монгольская Русь - на востоке. Первое государство станет придерживаться европейской ориентации развития, второе - азиатской, восточной модели развития. Первое станет независимым и федеративным, второе - зависимым, политически раздробленным, но со временем - жёстко унитарным. Перед миром предстали Западнорусское макрогосударство с новой литовско-европейской династией и восточнорусские микрогосударства (за исключением северорусской Новгородской республики), управляемые прежней норманнской династией, но вассально зависимые от династии монголо-азиатской.
Таким образом, по причине монгольских завоеваний первой половины XIII века на месте прежней, до конца не сформировавшейся Русско-европейской цивилизации, начинают складываться две новые параллельные и одновременно полярные социокультурные структуры: литовско-русская, с преимущественно западным социокультурным типом развития и монголо-русская, с преимущественно восточным социокультурным типом развития. Не будем забывать и об альтернативной версии о том, что на востоке Руси не было не только так называемого летописного «ига», но и не было как таковой умеренной вассальной зависимости, но было единое союзное Русско-монгольское (или Монголо-русское) федеративное государство.
Развитие событий по такому сценарию, вероятно, нельзя исключать. Необходимость радикального изменения внешнеполитического курса Руси была вызвана тем, что с XIII века акцент католических крестовых походов сместился с мусульманских и языческих земель на православно-христианский мир. Неудивительно, что в ответ на натиск крестоносцев-католиков, имевших, в отличие от языческих монголов, весьма недвусмысленные претензии на видоизменение либо уничтожение центрального ядра Византийско-русской православной цивилизации, Александр Невский берёт курс на тактическое сближение с более сильными, но духовно для Руси менее опасными монголами. В дальнейшем такое временное тактическое сближение приведёт к сближению стратегическому и постоянному, к тому, что на части территории Руси будет создан социокультурный оазис Востока, который впоследствии распространится на шестую часть Земли.
Для Александра Невского совершенно чётко определились враги: это Запад - в лице католиков-крестоносцев, и это сами русские: те из них, которые отказывались повиноваться монголам, служить в их армии, платить налоги, возможно, в «общефедеральный бюджет». Приёмный сын завоевателя Руси Батыя, силой приклонивший Восточную Русь перед Золотой Ордой, Александр станет Святым героем Церкви, России и даже СССР. Александр не только сохранит православно-языческую культуру и православно-языческий дух Руси, но Александр положит начало чему-то принципиально новому и необычайно великому. Он положит начало духу русского самодержавия (когда вверху «тьма власти») и духу русского рабства (когда внизу «власть тьмы»), т. е. всему тому, что будет существовать три четверти тысячелетия и доживёт до конца ХХ столетия. До наших дней политический выбор Александра Невского, оказавшийся эпохально-макроисторическим, мало кем оспаривается. Иные, альтернативные варианты развития событий той эпохи обсуждаются недостаточно.
А в качестве альтернативы можно назвать литовско-русский путь. В соседней Литовской Руси политическими противниками были определены все те, кто покушался на суверенитет этого государства. Создав федеративное государство в духе прежних традиций Киевской Руси и европейских норм права и морали, Литовская Русь успешно противостояла и натиску крестоносцев, и агрессии монголов, и экспансии Монголо-русской, а затем Московской Руси. В дальнейшем, однако, в противостоянии литовско-русской и монголо-русской альтернатив в историческом развитии Руси верх одержит та, что будет опираться на традиции восточного социокультурного типа, и новой России суждено будет стать государством-цивилизацией, унаследовавшем не только византийские (евразийские), но и монгольские (азиатские) черты в своём развитии.
Глобальный поворот русской истории, совершённый в середине XIII в. впоследствии будет закреплён в 1328 г. В этот год реализуется наименее приемлемая для будущего новой цивилизации альтернатива: московская. Авторитарная Москва, став во главе объединительного процесса на востоке Руси, побеждает Тверь: своего наиболее серьёзного конкурента. Московское княжество, совсем недавно появившееся на карте Руси, получив от только что ставших мусульманами монголов Золотой Орды ярлык на право управления Восточной Русью, начинает тот знаменательный процесс «централизации», который завершится полным подчинением демократий Новгорода, Пскова и Вильно. Русская макроистория окончательно выбрала в этот год в качестве своего магистрального пути развития Москву, но не Тверь, Новгород, Псков или Вильно. Иными словами, имперское «континентальное» мышление, перманентную тиранию и рабство.
Следующим важнейшим поворотом русской истории является период правления Ивана Великого. И речь здесь идёт скорее не об известных фактах: окончательном освобождении земель Восточной Руси из-под ордынского влияния и начале восстановления прежних границ Киевской Руси в борьбе с Русью Литовской. Дело здесь в ином. Приняв восточноримское наследство (герб, знаки царской власти, жена - наследница римских цезарей), переведя начало нового года с восточнославянского 1 марта на византийское 1 сентября, Иван III заговорил тем самым о Руси (ещё до Филофея) как о Третьем Риме. Одновременно молодое Московское государство принимает на себя и политическое монгольское имперское наследство: Москва ощутила право объединить под своими знамёнами не только восточнославянские земли, но и большую часть Евразии.
Иван Великий, будучи, возможно, во многом традиционным московским авторитарным самодержцем, сумел, тем не менее, вложить в русскую почву ростки европейского пути развития: абсолютизма, но не самодержавия; свободы, но не рабства; компромисса, но не террора и насилия. К сожалению данная тенденция не получит долговременного стабильного развития. Последним её всплеском станут, вероятно, великие реформы 1550 гг., которые на короткий срок поставят Россию в число передовых государств, идущих по пути радикальных социально-политических реформ в духе только что начавшейся эпохи Нового времени.
Так Россия XVI в. снова оказалась перед выбором. Культурно и религиозно окончательно воспринято византийское (евразийское) наследство, в социально-политическом аспекте - монгольское (восточное) наследство, перемежающееся с духом перемен, идущим с Запада. Ивану Великому для окончательного выбора, очевидно, не хватило времени. Ивану Грозному - времени хватило сполна. За 24 года эпохи контрреформы им были проведены все необходимые мероприятия, которые создали в стране политический режим, существенно изменить который будет уже никому не под силу. Он будет видоизменяться (или, как будут говорить на псевдоисторическом языке: реформироваться), но только в одну сторону: в сторону усиления режима единоличной власти. Этот устрашающий авторитарно-деспотический режим в различных по степени жёсткости и жестокости формах благополучно просуществует вплоть до наших дней - вплоть до нынешней неограниченной суперпрезидентской системы правления.
Глобальный поворот, начатый Иваном Великим, был благополучно завершён его внуком Иваном Грозным: России не суждено было стать Великой и свободной (эта тенденция сойдёт на нет после переворота 1560 г.), но суждено было стать Грозной и несвободной (эта тенденция после 1560 г. возобладает и станет господствующей на протяжении последующих пяти столетий).
Пятый, Грозный поворот русской истории настолько укоренил восточную, а также имперскую сущность новой России, что избавиться от неё не помогают даже кратковременные периоды ремиссий. Созданный во второй половине XVI в. автократический режим политической власти, начало закрепощения населения, подавление и истребление оппозиции, начало экспансии в Азию (1552) и в Европу (1558), т. е. начало глобального противостояния с миром станут характерными чертами, отличительными особенностями нового Российского государства, или новой Российской евразийской моноцивилизации. Это будет особое, «гарнизонное» государство, исторически ориентированное на противостояние, на войну, на выживание в суровых геополитических условиях, мистически ориентированное на прошлое, на парадоксальное движение в пространстве и во времени вспять, в далёкое прошлое - в то прошлое, в котором России побывать, как другим, не довелось.
В течение всех пяти столетий в России будут предприниматься попытки совершить новый глобальный поворот, который бы изменил прежнюю неблагоприятную тенденцию развития, неблагоприятную для общества, для экономики, для жизни простого человека, но, быть может, вполне благоприятную и оптимальную для самой государственной макросистемы. За пять столетий можно насчитать до полутора десятков дерзких и безнадёжных попыток разного рода реформаторов и мечтателей-идеалистов изменить вектор движения России. Все они будут успешно блокированы как самой государственной машиной, так и укоренившейся консервативной традиционалистской ментальностью нового российского общества.
Можно выделить несколько таких попыток, во время которых, при благоприятном стечении обстоятельств, можно было начать и довести до конца новый глобальный поворот русской истории. Это эпохи Александра I, Александра II, Николая II и период демократической революции февраля 1917 г. Все они имели хорошее начало, которое не получало такого же хорошего продолжения. А Россия тем временем всё дальше и дальше отдалялась и отставала от прежде вполне политически «родственной» и равной ей Западной Европы, не желая следовать ни европейским, ни прежним восточнославянским (относительно европейским) курсом.
Попытки Петра Великого вестернизировать Россию методом насилия, создать культурно европеизированное, а во всех иных аспектах - азиатское, восточное государство, в котором человеку жить будет абсолютно невыносимо, являются не более чем закреплением и продолжением опричной контрреформы Ивана Грозного, великого азиатского деспотического крена России. Большевики, т. е. крайне левые социал-демократы, высоко ценили и Ивана, и Петра, называя их своими учителями. Следовательно, линия октября 1917 – 1991 гг. не является чем-то принципиально новым. Скорее, наоборот, она представляет собой ликвидацию очагов европеизма, оставленных идеями и реформами М. Сперанского и П. Столыпина, Александра II и Николая II, А. Керенского и П. Милюкова.
Таким образом, эпохи контрреформ Ивана Грозного, Петра I, Ленина – Сталина окончательно обозначили ту линию, тенденцию, путь, избранный Россией ещё в эпоху монголо-русского соперничества - союзничества. Путь всевластия, безграничности и произвола власти, порождающей несвободу - для одних, рабство - для других. Известно, что это был выбор не всей России, не всех её народов, не всей её политической элиты. Но это был выбор, определивший дальнейшую судьбу Руси, определивший новый вектор её движения. В течение последующей истории этот вектор обретёт характер «оптимального» и «единственно возможного» и будет неизменно брать верх над всеми иными вариантами развития Руси и России, которые останутся нереализованными.
Альтернативные варианты развития.
Подводя итог и обобщая сказанное, можно обозначить целый ряд нереализованных альтернатив развития Руси и России.
Первая. В IX веке была реализована норманнская альтернатива политического развития России: заложены традиции иноземных династий, агрессивного имперского вектора развития, формирования государства не сколько на основе договорной теории, сколько на основе имперской теории насилия и подчинения близлежащих земель. Не была реализована славянская альтернатива: начало династическому правлению в восточнославянских землях кладёт не норманнская («русская»), а славянская (не русская), новгородская династия. Вектор развития мог бы стать совершенно иным, с опорой на общественный договор, вечевую демократию, ментальную «оседлость» и пониженную воинственность (не исключено, что символом нации стал бы не конь, а дом).
Вторая. В IX веке реализована Киевская альтернатива, но не реализована Новгородская. Столица страны - вечевой, республиканский, почти европейский по духу Новгород. Не на годы, а на столетия, до наших дней. С сохранением и развитием древних вечевых традиций. Не Иван Грозный стирает с лица Земли непокорный ему Новгород, но наоборот: Иван Васильевич - гражданин Новгородской демократической России.
Третья. С Х века, со времён русского Александра Македонского - Святослава, реализована тенденция перманентного имперского расширения территории страны (интересно, с какой рациональной целью?). Тенденция ничем не сдерживаемого расширения длилась (с некоторыми перерывами) почти целое тысячелетие, временами сопровождаясь полными обвалами, по крайней мере, раз в 4-вековой цикл. Никто не знает, завершилась ли эта многовековая болезнь России, или нас ещё только ждёт новое глобальное собирание земель вокруг всё той же Москвы. Так до сего времени не реализована альтернатива сравнительно миролюбивой и реально оседлой жизни, основанной на принципах не экстенсивного, а интенсивного развития на ограниченном пространстве великой Русской равнины.
Четвёртая. С конца Х века реализована евразийская культурно-религиозная альтернатива, которая не столько приблизила Русь к Западу, сколько отгородила её от большей части Европы, создав многовековой «железный занавес» недоверия и отчуждения. Катастрофы 1054 и 1204 гг. придадут данной проблеме глобальный и вечный характер. Тем самым в Х в. не была реализована европейская культурно-религиозная альтернатива, которая смогла бы создать более благоприятные условия для русской и российской интеграции в европейское сообщество наций, в общеевропейский модернизационный процесс.
Не была также реализована и, быть может, менее оптимальная, менее привлекательная «азиатская», чисто восточная культурная программа. Облачение Руси в исключительно восточную культурно-религиозную оболочку (к примеру, в исламскую) придало бы ей, вероятно, не меньший колорит и создало бы более прочную основу её мировосприятия и самосознания, которые стали бы более определёнными. Иными словами, процесс социальной макроидентификации Русь и Россия прошли бы успешнее, с более адекватной внутренней и внешней оценкой ситуации, без задержки этого процесса на многие столетия.
Пятая. С XI века реализована крайне неблагоприятная альтернатива, связанная с постоянным противостоянием в борьбе за власть в среде политической элиты, приведшая к расколу и распаду страны. Впоследствии к этому добавится постоянное противостояние государства и его подданных, превращённых в холопов, слуг, рабов. Добавится и раскол в элитной, культурной части общества, именуемый обычно «расколом культур», что будет во многом препятствовать осуществлению прогрессивных преобразований в стране. Не реализована тем самым альтернатива осторожной, рациональной, гибкой, дальновидной политики центральной власти, основанной на компромиссе с политической элитой общества и близлежащими землями без резко очерченной патологии насилия и суицида.
Шестая. В XIII веке реализована русско-монгольская политическая альтернатива. С родственными связями и даже дружбой. С кровавыми ссорами при «выяснении отношений» с монголами и продолжением состояния децентрализации и гражданской войны между русскими землями. С созданием государства по монголо-китайскому образцу. С отказом от помощи Запада, от предложения осуществить совместный со славянами крестовый поход против монголов. (Данный порок воспринят от византийцев, которые предпочитали принять смерть от мусульман, чем помощь из рук главы Ватикана).
Тем самым не реализована альтернатива, которая бы заключалась в совместной борьбе объединённых восточнорусских земель в союзе с Западной, Литовской Русью против завоевателей Запада и Востока. Не реализована альтернатива, которая была бы связана с перемирием, хотя бы временным, между католической Европой и всеми восточнославянскими землями во имя совместного отражения монгольской агрессии.
Седьмая. С XIV века реализуется московская, крайне авторитарная, по сути провосточная альтернатива объединения всех русских земель в новое государство. С установлений отношений подданства (в русском варианте можно говорить «рабства»), но не демократичного вассалитета - как в Европе и в Киевской Руси. Тем самым не реализуется литовско-русская программа объединения. И столицей будущего государства не становятся ни «рыцарская» Тверь, ни республиканские Новгород или же Псков. Четыре европейские альтернативы остаются нереализованными.
Восьмая. Со второй половины XVI века созданы основы русской автократии - самодержавия . Подданные окончательно обрели статус холопов. Реальной политической оппозиции теперь не существует. Тем самым в России той эпохи не реализована альтернатива умеренно прогрессивного политического развития, основанного на компромиссе, традициях «старины» (эпоха Ивана Великого) и на радикальных реформах «сверху» (эпоха Избранной рады). Не реализована модернизационная альтернатива в развитии «ранней» России. Сделать это тогда - означало сделать это не только не поздно, но сделать раньше многих европейских государств. Кто-то или же что-то не позволило России середины XVI столетия шагнуть в глубь эпохи Нового времени уже тогда.
Девятая. На рубеже XV – XVI вв. в России укрепилась жёсткая, ортодоксальная ветвь православия. В результате поражения зарождавшейся русской религиозной Реформации (сторонники официальной линии церкви во главе с Иосифом Волоцким взяли верх над искавшими истинный путь «нестяжателями», возглавленными Нилом Сорским), неформально поддержанной самим монархом, Россия обретёт не дух протестантизма («молись и работай»), а филофеевское мессианство и крепостное право. Поборники большей человечности, большей религиозности будут повержены, а некоторые из них - даже сожжены, как еретики, на костре. «Протестантская» религиозная альтернатива была похоронена прежде всего самой Церковью, как государственной, но не сакральной, не религиозной структурой.
Религиозный раскол общества снова обострится и усилится во второй половине XVII века во время церковной реформы патриарха Никона. И снова вместо политики компромисса государство и его Церковь продемонстрируют неспособность обеспечить свободу совести, свободу вероисповедания. Беспредельное и безвременное насилие над старообрядцами породит в ответ антигосударственное и антицерковное насилие, гражданские войны и революции, апофеозом которых станет 1917 год, который «бессмысленным и беспощадным» бунтом «низов» повергнет и династию, и государство, и Церковь. Всё это будет очень напоминать месть. Альтернатива гармоничного развития по пути социального спокойствия в XVII в. была окончательно утеряна.
Десятая. Европейская тенденция февраля 1917 г. была быстро подавлена. В новых, тоталитарных формах коммунистического типа была восстановлена прежняя автократия и прежние формы рабства. Тем самым Россия не сумела реализовать альтернативу прогрессивно-эволюционного пути развития после октября 1905 г.: постепенное движение к конституционной монархии западноевропейского типа, либо (после февраля 1917 г.) - к демократической республике по образцу американскому. С большой долей уверенности можно говорить о нереализации в течение XVI – XX столетий радикальной многоплановой демократической альтернативы в целом. Всякий раз Россия созерцала лишь контуры либерализации и демократизации, которые высвечивались в ряде модернизационных реформ, а чаще - проектов реформ или деклараций о намерениях.
Достаточно. Десяти этих нереализованных альтернатив достаточно, чтобы понять: Русь и Россия всегда выбирали тот вектор движения, который в конечном итоге оказывался не только не вполне благоприятным для неё, но и наименее перспективным, более тупиковым, более жертвенным. Вероятно, тот выбор, который делало государство и обслуживающая его Церковь, был выгоден, прежде всего, им самим. Государство провосточного типа не вырастает из общества, не обслуживает его интересы, оно возвышается над обществом, контролируя и не давая ему превратиться в подлинно гражданское общество.
Русское государство выбирает не только тип развития и вектор движения, удобный для себя, но и соответствующий конкретным геополитическим условиям. Поэтому для жизни на холодной гигантской равнине, в условиях постоянной агрессии извне избирается государство-крепость. Она становится удобной не только для обороны, но и для превентивных ударов и долговременной экспансии. Выбор провосточного государства всегда с его точки зрения благоприятен.
Он будет затрагивать вопросы создания и функционирования могущественной, бескрайней империи. Это актуально. Он будет касаться проблем удовлетворения аппетитов власти и удержания в повиновении собственного народа и новых колонизованных наций. Это тоже актуально. Исторический выбор государства провосточного типа не будет затрагивать интересы общества, интересы широких слоёв населения, их права и свободы. Это не актуально. А для империи это, вдобавок, противопоказано.
Исторический выбор, который время от времени совершает традиционалистская провосточная макросистема, всегда для неё актуален, ибо решает вопрос её выживаемости в новых условиях. И он всегда ей приятен, потому что она всегда думает только о самой себе. Однако выбор этот для неё всегда неблагоприятен, ибо всегда оставляет её там, где она и была. И в особенности этот выбор неблагоприятен в плане соотнесения его с новым мировым феноменом - Западной цивилизацией. И если чисто восточную макросистему это мало волнует (что кто-то где-то куда-то ушёл, якобы, вперёд), то систему смешанного типа, с элементами западного мышления и мировосприятия - весьма волнует.
Она начинает комплексовать по этому поводу, в кабинетах и дворцах начинают говорить об отставании «нашей великой державы» от иных стран и народов. Рождается идея тотальной мобилизации всех ресурсов страны, во имя «великой цели: «догнать и перегнать». Так рождается во многом надуманная проблема отставания и необходимости ликвидировать разрыв, по возможности любой ценой. И чаще всего не во имя самосохранения, а во имя удовлетворения тщеславных амбиций государственной власти. Это не европейский менталитет, и не восточный. Во всём этом лежит что-то иное, смешанное. В некотором смысле патологическое.
Об этом и будет идти речь. Уже само введение, сама постановка проблемы частично ответила на глобальный вопрос: каковы причины отставания России от Запада? Возможно ли к этому добавить что-либо ещё? И добавить то, что никогда ещё не было сказано?
II. Россия и свобода.
Свобода политическая и свобода экономическая. Были ли они когда-либо на Руси и в России? Обычно ответ даётся отрицательный. Лишь иногда говорится о коротких промежутках времени, когда хотя бы в той или иной степени свобода как таковая присутствовала бы. Упоминается, в частности, времена вечевого строя Киевской Руси и короткие промежутки времени в начале ХХ в. как следствия событий октября 1905 и февраля 1917 гг. И всё это - недолговечно и относительно. Русь и свобода, Россия и свобода - как вещи несовместные? Отсутствие свободы, гарантированной частной собственности, следовательно, наличие рабства (не собственник - значит, раб), а если рабство, значит, отставание от цивилизации Запада, базирующейся на духе свободы и принципах частной собственности.
Ещё на заре Русской государственности народ делегировал государству свободу в обмен на две вещи: 1) в ответ оно должно проявлять максимально возможную заботу о своих подданных (в условиях экстремальных геополитических и климатических условий это было крайне актуально); 2) его национальное могущество должно возвысится если не над миром, то, по меньшей мере, над близлежащими землями.
Вполне осознанный выбор общества, за который оно должно нести ответственность. И не говорить только об узурпации власти и искусственном насаждении самодержавия. Если всякий народ заслуживает то правительство, которое имеет, то и Русь, и Россия получили тот социокультурный тип, те формы власти, которых сознательно и бессознательно желали.
Человек, в зависимости от меры своей гордости, своего самоуважения, всегда выбирает ту или иную степень психологического приклонения перед силой, перед властью, на который он готов пойти в качестве компромисса. Русский человек, словно восточный человек, выбрал степень максимально возможного приклонения, смирения перед лицом власти. При этом следует заметить, что в эпоху раннего Средневековья восточные славяне вряд ли были таковыми.
Следовательно, дух покорности пришёл к ним несколько позже. Пожалуй, только в Московскую эру русской истории возникнет тот самый психологический феномен, смысл которого будет заключаться в том, что русский народ будет находить большее удовольствие в рабстве, чем в свободе. Создаётся государство, в котором будет только первый , а за ним - последний . Причём у этого первого власть сконцентрируется в большей степени, чем у фараонов Египта.
Европейская и старорусская модель вассалитета, ограничивавшая произвол монарха, закрепляя за элитой, обществом их права и привилегии, постепенно вела к прогрессу, к демократизации и либерализации политической системы. И напротив, восточная и новорусская модель взаимоотношений подданства по принципу «монарх - холоп» рождали самовластие без границ, рождали исторический тупик. Отсутствие политической оппозиции, свободы, собственности, безальтернативность развития порождали перманентную политическую стагнацию, невозможность создать привлекательную конкурентоспособную цивилизацию.
Система вассалитета существовала в своё время даже в Московском княжестве, и окончательно система министериалитета сложилась только в XVI в. А если вспомнить, что ещё была и другая Русь, то выяснится, что в ней люди не только пользовались свободой, но и временами злоупотребляли ей, а политическая элита имела юридические гарантии своих прав и свобод. И в этом, совсем не унитарном государстве даже такой борец с тиранией Ивана Грозного, как Андрей Курбский, выглядел не «демократом», а таким же тираном. Русские люди в этом «не русском» государстве были вполне свободны, исповедовали православную веру и говорили на своём родном языке, который был к тому же государственным.
Впоследствии русский Восток сумеет одолеть русский Запад, и свободная Русь войдёт в состав несвободной Руси. Поэтому не следует с такой уверенностью говорить о том, что свобода в России невозможна и, более того, ей противопоказана. Альтернатива развитию Руси и России по пути самовластия и рабства существовала практически всегда.
Вопрос в другом: почему русское Средневековье в конечном итоге выиграло схватку у европейской Античности, а российское Средневековье - у европейского Нового времени? Почему существовавшая более пяти столетий (на границе с Европой, на землях Святой Киевской Руси) свободная Западная Русь не смогла воплотить в жизнь программу общерусского национального объединения? Почему цивилизация, созданная архаичным духом доисторических времён, одержит в конечном итоге верх не только над себе подобными, но и теми, кто был устремлён в будущее?
Не в подавлении ли свободы лежат эти, прежде всего, военные успехи? Но они не могут быть долговечными. Они всегда временны. Потому что человеческие ресурсы, в отличие от имперских амбиций, небезграничны. Обескровить и обесточить, но «догнать и перегнать». Победить любой ценой, путём максимального напряжения сил, собирания всех мыслимых и немыслимых ресурсов, путём тотального порабощения и ограбления собственного народа, используя его порой безропотную, порой поразительную готовность жертвовать собой во имя интересов государства.
Проявление элементов рабской психологии по всей вероятности не было изначальной чертой национального характера восточных славян. Если судить по Западной, Литовской Руси, то она не покорилась ни Орде, ни крестоносцам, ни Москве. Элементы такого рода могли впервые зародиться и проявиться в Московском княжестве, позже в Московском государстве, т. е. там, где было более заметным влияние монгольских завоевателей, где контакт, сотрудничество, взаимодействие с ними были максимальными. Именно в этот период старая русская элита (та, что ещё ценила свободу и независимость) была в большинстве своём уничтожена.
Элита, пришедшая ей на смену, была и менее гордой, и менее родовитой, не уверенной в себе, и в силу этого - более зависимой, промонгольской, более думающей о самосохранении, что в конечном итоге породило её цинизм, двуличие, неполноценность, предательство. Новую русско-московскую элиту унижали в Орде, не признавали в иных русских землях, она же, в ответ, раболепствуя перед ханами, унижала и топтала собственный народ. Тем самым рождался своеобразный патологический садо-мазохистский комплекс новой русской знати, передающийся самому народу, который прежде умел лишь терпеть насилие, теперь же он стал учиться его творить. И впоследствии многочисленные бунты русского народа станут «бессмысленны и беспощадны».
Пришедшая в Россию несвобода - это следствие той глобальной метаморфозы, случившейся в эпохальный 240-летний период так называемого «ига». Возникает ощущение, что не Русь, не Москва одолевает Орду, обретая независимость. Но наоборот. Слабеющая, распадающаяся Ордынская метрополия передаёт своё наследство своему преемнику и, возможно, лучшему ученику: Московскому государству. И в качестве завещания - право на обретение и всех Ордынских земель, и всех прежних владений империи Чингис-хана, право стать второй великой евразийской империей.
Как результат передачи данной «эстафеты»: создание агрессивного, непрерывно и запредельно растущего, полуварварского и полунищего сверхгосударства, характерными особенностями которого стали сверхвласть, сверхподчинение, сверхнапряжение, сверхмобилизация. Как результат - наша несвобода, а она - как следствие того, что мы стали детьми наиболее авторитарного, наиболее аморального княжества, прошедшего суровую монгольскую школу и вошедшего в лоно восточного, преимущественно туранского мировосприятия. Княжества, поставившего на колени весь остальной восточнославянский мир, навязавшего ему свой стиль жизни и образ мышления, свой метод отношения к обществу и отдельному человеку. Мы - дети Монгольской Московии, дети Ивана Калиты, Ивана Грозного, Петра Великого и всех их современных сподвижников, героев ХХ века, поборников несвободы и рабства.
Неразвитое, не состоящее из индивидуальностей общество не может быть свободным. И невозможно изменить его структуру: люди слишком привязаны к структуре. Её можно только заменить, но какова бы ни была такого рода замена - общество всё равно не станет свободным. «Масса», лишённая духа индивидуальности, боится быть свободной. Она не знает, что значит свобода, она не может осознать её как необходимость. В лучшем случае она может представить её по-русски: как волю - для себя и подавление - для других.
Поэтому «масса» всячески цепляется, боясь потерять свою несвободу. Более всего в своей жизни она хочет… принадлежать. Инспирированные революции, призванные дать «массе» свободу, изменяют её внешнюю форму, однако внутри всё остаётся как прежде. Свободу нужно осознать, до неё нужно дорасти, чтобы она могла бы предстать в качестве естественной необходимости для тех, кто покинул ряды «массы». Для тех же, кто никогда в них не был, свобода существовала всегда.
В России никогда не было свободы, потому что здесь всегда превалировала «масса», жаждавшая подчинения. Мы словно обречены на несвободу. И даже когда свобода совсем рядом, преподносимая для нас каким-нибудь реформатором-Сизифом, её камень снова скатывается далеко вниз, на дно, где царствует несвобода. Создание свободного общества требует чрезмерно высокого уровня духовного развития человека, попытка же «введения» свободы в неразвитой системе приводит лишь к тому, что становится ещё хуже, и система перестаёт работать вообще.
Чтобы она заработала вновь, требуется возврат в прошлое, к несвободе. Так рождается русский феномен: режим политической контрреформы, выводящий страну из кризиса, вызванного привнесением в неё духа и элементов свободы. Всякий раз дух свободы преподносился извне, как нечто искусственное, тогда как свободу нужно посеять и взрастить внутри. Она - как состояние Души. Тогда она естественна, имманентна и способна, уже на макроуровне, воплотиться в состояние общества.
Бесспорно, великой и дерзкой можно признать попытку М. Горбачёва и позже Б. Ельцина предоставить свободу стране и народу, совершенно не готовых к тому. Что случилось, когда первый реформатор удлинил «цепь», а второй - и вовсе снял «ошейник», мы видели и видим воочию. И если и эта либеральная реформа не даст положительного результата (опыт прошлого подсказывает, что так и должно произойти), то общество, так и не достигшее стадии зрелого восприятия и понимания свободы, вынуждено будет признать: в прошлом было лучше, т. е. несвобода для нас - целесообразнее свободы, а контрреформа - эффективнее реформы. И народ сам, по доброй воле, вернёт новому тирану, которого он изберёт, и «цепь», и «ошейник».
В России всегда время от времени происходили приступообразные всплески свободолюбия. В виде разного рода крестьянских восстаний, погромов, побегов, пьянок. Тем самым снимался, вероятно, накапливаемый за столетия рабства стресс, вызванный патологией сформировавшегося мазохизма. После снятия стресса чаще всего следовало добровольное возвращение на прежнее место: получить наказание и терпеть новые унижения, дожидаясь появления нового импульса агрессии. Перманентный, укоренившийся социальный мазохизм с редкими, но абсолютно бессмысленными и беспощадными выбросами подавленной садистской энергетики.
Совсем недавно Россия пережила снова такого рода эпизод. Мы снова видели этот психопатологический выброс. Все те, кто беспомощен, кто бесталанен, почувствовав, что Хозяин ослаб, (власть ослабла: не кормит, не поит, не насилует) стали мстить. Мстить за то, что не кормит, не поит, не насилует. Им не нужна свобода. В ней они погибнут. Им нужен тот, кто будет кормить, поить и насиловать. И рано или поздно они найдут такого. Того, что будет держать их в узде. В противном случае они сами будут творить беззаконие и насилие.
Запад - это свобода. Восток - это традиция. И, быть может, всё дело именно в этом. Не в том, что Россия - недоразвившаяся цивилизация, которая всё ещё не созрела для свободы. А в том, что Россия, возможно даже и будучи моноцивилизацией, совмещающей в себе признаки Востока и Запада, является всё же преимущественно восточной социокультурной системой. Она естественна такой, какая она есть, и она не может быть иной. И в этом - её уникальность, её непревзойдённость, её восточная красота. Красота Духа её.
Запад - это свобода. А там, где свобода, там творчество, там прогресс, там раскрепощение. Демократия. Право. Индустриализация. Рынок. Это деятельность. И это гонка. Гонка на выживание. Гонка за прибылью. Гонка за комфортом. За комфортом Цивилизации.
Восток - это традиция. А там, где традиция, там преемственность, там естественность, там целостность. Теократия. Религия. Одухотворение. Это недеяние. И это созерцание. Творений Космоса. И творений Культуры.
Запад акцентирует внимание на одном, Восток - на другом. По одним показателям Запад будет опережать Восток, по другим - Восток опередит Запад. Несомненно то, что цивилизация Запада делает акцент на комфорт, на уровень жизни человека, и добивается успеха в этом. И это бесспорный плюс.
Восток же по природе своей естествен и религиозен, он не может поставить в качестве приоритетной цель материального плана: это расходится с нормами морали, выработанными восточным социокультурным типом в рамках религиозно-этических систем эпохи «осевого времени».
Иными словами, Восток не может ответить «по-восточному» на вызов рационального Запада, устремлённого в лишённое чувственности техногенное будущее, пусть даже если оно и обеспечит всеми земными благами всех своих сограждан. Восток понимает, что приоритетное развитие материального приведёт к принижению и возможному разрушению духовного, к изменению преимущественно культурной ориентации общества на ориентацию цивилизационную. Что, собственно говоря, уже и случилось на Западе.
Россия - не Запад. И чтобы хотя бы «догнать» техногенный, прагматично-рациональный Запад России нужно было самой стать Западом. Но этого она сделать не могла. Её глубинный внутренний дух не позволял ей сделать это. По тем же причинам, по которым не мог этого сделать Восток. (А если кто-то на Востоке и сумел, согласно западным критериям, сравняться с Западом, то достиг этого по западным методологиям и технологиям). Россия - внутренний Восток. Внешне - временами Запад.
Каковы причины постоянного отставания (политического, социально-экономического) России от Запада? В том, что Россия не Запад. И никогда во всей полноте не сможет стать Западом.
Каковы причины относительного отставания (культурно-религиозного, мистически-духовного) Запада от России? В том, что Запад - не Восток, а Россия - более близка к Востоку, являясь своего рода внутренним христианизированным Востоком.
Являясь псевдо-Западом, Россия никогда не сможет сравняться с ним в соответствии с западными критериями оценок, но может превзойти по этим параметрам Восток, потому что находится ближе к Западу.
Являясь псевдо-Востоком, Россия никогда не сможет сравняться с ним в соответствии с восточными критериями оценок, но может превзойти по этим параметрам Запад, потому что находится ближе к Востоку.
Никто не знает, что лучше: Восток или Запад. Интроверсия Востока или экстраверсия Запада. Каждый считает лучшим самого себя. Это не более чем мания величия. Показатель однобокого, не универсального развития. Однобокого, не универсального мышления. Думать, что кто-то лучше, а Истина - лежит на чьей-то стороне - либо заболевание Разума, либо отсутствие его. Думать, что лучше быть и здесь, и там, не будучи нигде - тоже, очевидно, болезнь. Но реально быть всем: и здесь, и там, быть универсальным и целостным - это само совершенство, предмет стремлений, смысл бытия. Это и есть смысл религиозной устремлённости. И мы должны гордиться тем, что мы, Россия, стремимся преодолеть рамки ограниченности, стать свободными и выйти вживую в открывающийся для нас целостный мир.
Похожая информация.
И. Н. ИОНОВ
НОВАЯ ГЛОБАЛЬНАЯ ИСТОРИЯ И ПОСТКОЛОНИАЛЬНЫЙ ДИСКУРС*
Диалоговый потенциал культуры во многом определяется состоянием исторического сознания в мире и регионе, особенно теми его формами, которые специально ориентированы на диалог. К ним, в частности, относятся постколониальный дискурс, положивший конец европоцентризму и открывший в неевропейских культурах черты субъектности и «нормальности», а также возникающая на наших глазах в 1990-2000-е гг. новая глобальная (интернациональная) история, являющаяся одним из факторов процесса «глокализации». Она универсализирует черты истории отдельных стран и международных отношений, вводит их в глобальный контекст. Однако эти процессы идут довольно противоречиво. Давно заметен кризис постколониального дискурса, в котором обнаруживаются противостоящие друг другу составляющие, на этой основе возрождается интерес к проблеме империй (Stoler, Cooper 1997; Cannadine 2001). Развитие глобальной истории от миросистемной теории И. Валлерстайна к теории Д. Абу-Лугод и особенно Мир-Системы А. Г. Франка одновременно повышает роль Востока в мировой истории и отчасти принижает идею многообразия культур, означает отход от идеи многообразия цивилизаций (Abu-Lughod 1989; Frank 1998; Frank, Gills 1996; Валлерстайн 2006: 224).
В книге «Постколониальное и глобальное. Связи, конфликты, трудности» (2007) проанализированы эти процессы, особенности происхождения постколониального дискурса, его взаимодействие с глобализацией и ее осмыслением, а также разнообразные способы его применения для описания прошлого. По замечанию Р. Криш-
* Исследование выполнено при поддержке РГНФ. Проект «Россия и Латинская Америка в мировом диалоге цивилизаций: сравнительный анализ», грант № 06-01-02017а.
насвами, этот процесс имеет противоречивый характер. Если по-стколониальный дискурс направлен на борьбу с наследием прошлого в стиле деконструкции старых мифов, то миросистемный подход анализирует противоречия настоящего прежде всего в рамках позитивистского подхода. Продемонстрирована противоречивость самого постколониального дискурса, связанная, с одной стороны, с историей антиколониальной борьбы и необходимостью самоутверждения, защиты новой самостоятельной самоидентификации, а с другой стороны - с последующим развитием его деконструкционной составляющей и соответствующим расщеплением постколониальной проблематики на темы национализма, регионов, гендера, империи и др. (Krishnaswami, Hawley 2007). Эта противоречивость отражается и на новой глобальной истории, поскольку та является не продолжением европоцентрической и эко-номцентрической универсальной истории, а стремится показать мир в его сложных связях (в том числе на обновленной концепции миросистем И. Валлерстайна). В конце концов указанные противоречия образуют уникальные констелляции, которые во многом определяют диалогический потенциал культур, в которых доминируют или угнетены данные формы исторического сознания, в частности Латинской Америки и России.
Антиколониальная идеология, постколониальная критика и проблема диалога
Постколониальный критик, подчеркивает И. Бобков, стремится стать медиатором между колонизатором и колонизуемым, создать «неподеленный» язык, при помощи которого можно было бы вести диалог между ними. Однако при этом в постколониальном дискурсе сохраняются элементы, связывающие его с антиколониальным: это «1) проект деконструкции Запада как субъекта имперского дискурса... Запад рассматривается при этом как Великий Колонизатор» и «2) проект легитимации противо-дискурсов, программа выработки и рефлексии различных антиколониальных стратегий» (Бобков 2003: 776-777). Истоками противоречий постколониального дискурса и глобальной истории, таким образом, являются, во-первых, связь с марксистской и националистической традициями;
во-вторых, связь с религиозными убеждениями создававших его мыс-
лителей и вытекающим отсюда субстанционализмом; в-третьих, отношениями постмодернистской ориентации постколониальной литературной критики и профессиональными познавательными задачами исторического знания.
Изначально эти противоречия связаны с тем импульсом отчуждения, который породил у М. Фуко представления о власти-знании и у Ф. Фанона идею об отверженности колониального интеллектуала, которые и легли в основу постколониального дискурса (Фуко 1999; Fanon 1991). Не надо забывать, что критика знания, полученного буржуазными учеными, как и критика отчуждения, порождаемого капиталистическими отношениями, восходят к ранним работам К. Маркса и Ф. Энгельса «Экономическо-философские рукописи 1844 г. (Отчужденный труд)» и «Немецкая идеология» (1845) (Маркс, Энгельс 1955; Маркс 1974). Эти концепции ко времени их усвоения постколониальным дискурсом имели собственную историю, в которой важнейшими страницами были начатая В. И. Лениным борьба советских ученых против буржуазной идеологии и науки, а также стремление И. В. Сталина преодолеть «полуколониальную зависимость России перед Октябрьской революцией» и «зависимость российского царизма и буржуазии от Запада», нашедшие отражение в «Кратком курсе истории ВКП(б)» (История... 1942). Антиколониальные идеи разрабатывали и широко использовали националисты, от Мао Цзэдуна до Х. Д. Перона (Sethi 2006). Антиколониальный пафос здесь стал оправданием создания авторитарного или тоталитарного (принципиально анти-диалогичного) государства.
Особенностью антиколониального дискурса в этом случае является то, что его медиатором-посредником оказывается националистическое или социалистическое государство и находящийся под влиянием его идеологии ученый. Медиация в данном случае, как и в имперском государственническом дискурсе, сменяется своего рода медиатизацией (англ. - аннексия, присоединение территории, нем. в XIX в. - превращение владетельных германских князей из самостоятельных членов германского союза в подчиненных). Обвинение в империализме означает в данном случае повод для ответной атаки и поглощение бывшим угнетенным (или считающим себя угнетенным) идей, ценностей (а порой и имущества) угнетате-
лей. Напомню, что у Г. В. Ф. Гегеля восприятие медиатизации как формы диалога и даже теодицеи связано с определением государства как «нравственного целого» (Гегель 1935: 37, 374, 422). Эта идея составляла ядро его государственнической диалектики, которая противостоит диалогике как особой онтологии.
Сам основатель постколониального дискурса Э. В. Саид видел, что корни этого дискурса уходят далеко вглубь истории, в XIX, а порой и в XVIII в. Но он связывал его прежде всего с гуманистической традицией И. Г. Гердера. В марксизме он опирался на демократическую традицию А. Грамши (Саид 2006: 182, 44). Но при этом в его книге слышался прежде всего «голос порабощенных». Это была форма обновления самоидентификации и в гораздо меньшей степени «мультикультуралистский и... критический анализ власти» (Там же: 519). Саид стремился вернуть угнетенному право на субъектность и выстраивал для этого антиколониальный дискурс, в котором угнетатель и ориенталист рисовались фигурами, заведомо негативно окрашенными. Это был тот самый объекти-зированный образ «отвратительного», который, по мнению Ю. Кри-стевой, используется для самоидентификации, и уже постольку -для смыслообразования (Кристева 2003). Превращение угнетенного в объект как бы являлось основанием для (сознательного или бессознательного) ответного превращения в объект угнетателя. Таким образом, европейские ученые, «французы и англичане - в меньшей мере немцы, русские, испанцы, португальцы, итальянцы и швейцарцы», заведомо принижались (Саид 2006: 8). В ответ образ самого Саида подвергся критике историков-профессионалов и антиисламски настроенных интеллектуалов, в том числе с Востока. В частности, пакистанский публицист Ибн-Варрак обвинил его в «лейкофобии» - ненависти к белым и вообще в виктимном неприятии Запада (Ibn Warraq 2007).
Эта характеристика преувеличена, но отметим, что она рождается вместе с постколониальным дискурсом. Так, мексиканский философ Л. Сеа называл позицию одного из его создателей А. Аб-дель-Малека «убого-националистическим ответом на колониальный империалистический натиск Запада», чреватым возрождением древних империй (Сеа 1984: 35). Дж. Каррье называл тенденцию, проявившуюся у Саида, антиколониальной версией «негативного»
оксидентализма, который означает создание образов Запада (прежде всего в незападном мире), связанных с «эссенциалистским упрощением Запада». П. Хихс именовал эту идеологию «реакционным ориентализмом», который представляет собой «произвольное вывертывание наизнанку ориенталистского дискурса» (Carrier 1995: 3-4; Heehs 2003: 175-176).
Знание для Саида глубоко идеологизированно. Он признавал, что «экономика, политика или социология в современной академической сфере - это идеологические науки, и уж, конечно, они являются “политическими”». Тем самым медиация осуществляется не отдельным ученым, а идеологией как системой представлений, связанной с отношениями власти и государства. Поскольку идеология не может лишиться своего содержания, она не может быть полноценным медиатором, стоящим вне партий. Фактически она действует в режиме монолога, «стягивает» содержание спора на одну сторону. Но таким образом описываются только оппоненты Саида. Самого себя как гуманитария он выводил за границу идеологических споров, считая, что «полем моей деятельности является гуманитарное знание, а поэтому вряд ли там может быть нечто, связанное с политикой» (Саид 2006: 19).
В России подобного рода стратегии имеют длительную историю и связаны с появлением в середине XIX в. славянофильства, репрезентировавшего себя как антитеза насильственной, экспансионистской политике Запада. Так, А. С. Хомяков конструировал дискурс о древнем славянстве как колониальный, как дискурс угнетенного, взывающего к справедливости (за это его сравнивают с Л. Сенгором ). Славяне рисовались им как народ, источники о древнейшей цивилизации которого были уничтожены дикими кельтами и германцами, так что «само имя серба и славянина сделалось во всех наречиях Европы однозначительным с именем раба (servus, sclavus и т. д.)». Поэтому их история оказалась скрытой: «Древние постоянно говорят о них, но мы принимаем имя народа угнетенного за имя состояния, до которого он был унижен». Неслучайно образ славян проецируется философом на образ индийцев как колониального народа и даже на образ самой унижен-
ной его части: славяне, «подобно индийским париям, безропотно носят тяжелое иго презрения и рабства» (Хомяков 1994: 90, 103). Однако тогда это еще не означало ухода от диалога, в частности, с немецкими учеными.
В современной ситуации в России, «поднимающейся с колен», антиколониальная критика Запада в основном связана с имперскими идеями и имеет ярко выраженный антилиберальный характер. Так, например, на конференции «Национальное развитие в условиях глобальной интеграции» в Дели в 2007 г. был заслушан доклад В. В. Аверьянова «Формирование новой сбалансированной трансрегиональной системы: цивилизационный подход против цивилизаторского», в котором при помощи субстанционалистски понятого постколониального дискурса обосновывалась модель «цивилизационного суверенитета». Докладчик противопоставил идею глобализации как западный цивилизаторский проект, связанный с традицией империализма и колониализма, и идею дезинтеграции - как цивилизационный традиционалистский проект, связанный с суверенной «аутентичностью данной традиции». В антиколониалистском стиле он различает тип цивилизатора, который идет к представителям другой культуры как «к дикарям и варварам», и цивилизованного человека, носителя собственных традиций и языка, признающего самобытный источник и парадигматику чужого языка. В центре исследования - восходящие к Ф. Фанону идеи власти-знания и идентичности, которые в данном случае толкуются скорее с точки зрения «традиционалистов», в частности Р. Генона и Ю. Эволы. Однако при этом (как и у А. Абдель-Малека) четко различаются великие цивилизации (империи) и остальные общества, статус которых заметно ниже (Аверьянов 2007).
Еще более откровенно националистически выражается С. Евсеев, который в статье «Имперские этюды» отличает западные, колонизаторские империи, осуществлявшие геноцид даже в Европе (Ирландия), от Российской империи, которая являлась, по его мнению, полем нескончаемого культурного диалога. Он считает ситуацию на Украине после ее присоединения к России крайне выгодной для местного населения (не упоминая о его закрепощении). «В любом случае, - считает он, - голод на Украине 1933 г. несравним с
произошедшим в Ирландии ни в 1650 г., ни в 1845-1849 гг. Там было целенаправленное уничтожение ирландцев по этническому и религиозному признаку». «Очевидно, что сравнение истории ирландцев и украинцев под властью империй, - пишет Евсеев, - ярко показывает противоположность их судеб...» (Евсеев 2007). Тем самым репрезентация империй сводится к выделению «хороших» и «плохих» среди них, обосновывающему монолог «хороших» («своих»).
Этому антизападному монологу в либеральном лагере противостоит западнический (хотя отчасти тоже основанный на постколо-ниальном неприятии империй) монолог, который противопоставляет «плохую» империю (прежде всего Российскую) и национальные государства Запада до степени бинарной оппозиции. Так, по мнению И. Г. Яковенко, имперское прошлое составляет сущность российской истории, но так как империя уже полностью отжила, либо «продление империи грозит исчезновением русских», либо «снятие империи... отрицает... самый русский народ» (Яковенко 1999: 120). Это резко разводит Россию и Запад как исторические сущности. Согласно А. А. Пелипенко, «империи, как удавшегося теократического проекта, на Западе не было, как не было и удавшегося воспроизводящегося имперского сознания - а именно они и есть, по нашему мнению, главный критерий “имперскости”... не стоит подпадать под гипноз имперской риторики... Не было имперского сознания ни у французов, ни тем более у бельгийцев и голландцев. Колониальные империи - это явления совершенно иного порядка, нежели империя как теократический проект» (Пелипенко 2007: 6263). Тем самым приложение постколониального дискурса к России как империи позволяет авторам отчасти оправдывать западные колониальные империи (как «свои»). На этой основе перекрывается диалог не только с современным, самокритичным Западом, но и с собственным народом, который будто бы органически привержен сакрализованной власти и неизменно воспроизводит имперскую теократию.
Однако возможно и развитие диалогов между Востоком и Западом, элитой и народом в России, построенных на научном анализе наследия империи. Последний систематически инициируется аль-
манахом «Ab imperio» и рядом исследователей, в том числе
А. И. Миллером. Он создает совсем иную картину, в рамках которой империи выступают как «инкубаторы модерна» (Миллер 2004; 2008: 26). Вслед за Ф. Купером и Э. Л. Столер отмечается ключевая, но противоречивая роль империй в истории (Stoler, Cooper 1997: 22). «Модерное государство рождается в сердцевинах империй и во многом как реакция на проблемы, возникающие в контексте соревнования империй...» (Миллер 2008: 28). Ценностнорациональная задача империи, по А. С. Кустареву, тесно связана с ее целерациональной задачей: центр империи в результате взаимодействия этих мотивов «расширяется как харизматический очаг, как революция, как цивилизация» (Кустарев 2008: 187). Мессианский проект империи, по мнению О. Ю. Малиновой, выступает в данном случае как антитеза только по отношению к неоконсервативному идеалу «государства-ночного сторожа», а не к любой форме цивилизационного самосознания (Малинова 2008: 65).
В результате возникает не дивергентный, а конвергентный, диалогизирующий образ империй (Osterhammel 2001). А. И. Миллер показывает, что Британия, Франция (при Наполеоне I), Прус-сия-Германия (более удачно), а затем и Россия (в 1830-1860-е гг.), Австрия, Османская империя, Испания (менее удачно) стремились построить нацию-государство внутри империи, а для этого гомогенизировать население, «найти приемлемое сочетание традиционных имперских механизмов и форм правления с формами и методами модерного государства» (Миллер 2008: 28, 31-32). Вина за медленную десакрализацию власти в России возлагается при этом не на народ, а на «упорное нежелание династии» (Уортман 2004; Миллер 2008: 38).
Позиция И. Г. Яковенко и А. А. Пелипенко трактуется в этом контексте как «большевистская» (хотя «ее версии можно встретить в среде, определяющей себя как либеральную»), устаревшая, доминировавшая 20 лет назад. В целом либералы «признают позитивные аспекты наследия (Российской. - И. И.) империи (конструктивную роль интернациональной русской культуры; формирование надэт-нических институтов, которые способствуют развитию
в сторону гражданской нации; технологический прогресс колоний и т. п.» (Малинова 2008: 86-87). Трудности демократизации, связан-
ные с сакрализацией власти, приводят А. И. Миллера к попыткам «настойчивых и изобретательных усилий» по демократизации, в том числе по «нормализации» образа России (Миллер 2004: 345359), а никак не к смирению перед властью, которая «гнобит» народные массы как «варварскую стихию» (Он же 2008: 14, 53-54; Пелипенко 2007: 69-70). Миллер выступает против монополии на интерпретацию национальных интересов, равно свойственную как Аверьянову с Евсеевым, так и Яковенко с Пелипенко, которая ведет, по его мнению, к гражданской войне (Там же: 498-499).
Если в 1980-е гг. гомогенизация образов мировых империй Востока и Запада как великих держав привела П. Кеннеди к созданию классического труда, сильно продвинувшего вперед глобальную историю (Kennedy 1989), то неслучайно, что и в современной России именно такая научная (порой довольно благожелательная) позиция по отношению к империи, учитывающая как наследие постколониального дискурса, так и его критику, позволяет развернуть широкие сравнительные исследования России в контексте глобальной истории (Миллер 2004).
В Латинской Америке стремление к освобождению тоже соединялось у националистов с негативным переосмыслением опыта Запада. Уругвайский философ Х. Э. Родо считал влияние европейских идей позитивизма и прагматизма на Латинскую Америку вредным. Он видел население континента прежде всего как духовную общность, движимую традицией, унаследованной от Испании. Социалист Х. К. Мариатеги в 1920-е гг. указывал на неприменимость к ситуации в Перу западной теории прогресса, а также «либеральной... концепции свободы и справедливости», так как на смену системе аграрного коммунизма империи Инков пришла примерно в десять раз менее продуктивная, «лишенная какой бы то ни было способности к техническому прогрессу» система колониальных латифундий. Поэтому он считал необходимым соединить западные идеи социализма и опыт аграрного коммунизма инков, основанного на общине - айлью (Мариатеги 1963: 94, 123).
Подобные тенденции интегрируются в «философии освобождения», к создателям которой принадлежит аргентинский философ
Э. Дуссель, стремящийся к этической переоценке основных философских теорий второй половины ХХ в. с позиции «Иного» как эксплуатируемого субъекта (прежде всего латиноамериканца), лишаемого справедливого отношения, а также права на высказывание протеста. При этом важнейшей задачей оказывается позитивная идентификация этого «Иного», его соотнесение с идеями власти, собственности и культуры. Западный мир у Дусселя - одно из лиц реальности, но не вся реальность. Большая часть населения Земли -это люди, чьи интересы и идеи не представлены в тотальности культуры, чья жизнь случайна для большого мира. Встает вопрос об «Ином» лице современности и Нового времени вообще, о зависимости образа всей этой эпохи от образа Иного. Америка со времени своего открытия Х. Колумбом становится своего рода «подземным миром», полем первых холокостов (15 млн истребленных индейцев и 13 млн африканских рабов). Это вынуждает Запад создать европоцентрическую, рационалистическую и прогрессистскую версию истории, которая способствует лишь увековечиванию рабства (в форме капитализма) (Би88е1 1996: 2-3, 5, 50, 80, 164).
Так наряду с имманентным внутриевропейским «своим Иным» (русским, евреем), об образе которого рассуждал в свое время Э. Левинас, в Латинской Америке родился образ трансцендентального, «немыслимого Иного», то есть образ индейца, азиата, африканца - варвара, нецивилизованного человека, обитателя периферии, которому радикально отказано в праве голоса, который исключается из диалога и принципиально не может претендовать на справедливость. Внутреннее, относительное Иное превратилось во внешнее, абсолютное Иное (Бш8е1, Ош11о1 1975: 21).
Вместе с основоположниками постструктурализма Э. Дуссель стремится найти алогичность, иррациональность, «разрывы» в европоцентристской и девелопменталистской истории человечества. Но вместе с тем он рассматривает себя как конструктивиста, стремится построить историю колониального мира, основанную на идее «осуществимой утопии», которая выступает для него как необходимый элемент системы (как надежда голодного насытиться завтра). Поэтому Дуссель выстраивает для Иного новую идентичность, зеркальную по отношению к западной идентичности времен «позднего капитализма» и неолиберализма (Би88е1 1996: 3, 6, 17).
При этом философ возводит идею освобождения в абсолют и явно недооценивает опасность догматики идентификационной ориентации при формировании образа реальности в отличие от ее собственно когнитивной, критической ориентации (Roig 1981: 163, 178-179, 184).
Используя методы «лингвистического поворота», Э. Дуссель вместе с тем последовательно субстанционализирует и реифициру-ет получаемые результаты, придавая им социальную, экономическую или даже политическую форму. Все это - кирпичики для создания нового (государственного?) порядка. Если для Э. Левинаса «Иной» - это прежде всего функция, язык, то для Э. Дусселя это субъект - бедняк, так что в отношении него преобладающей является не познавательная, а этическая ориентация, которая делает «философию освобождения» чем-то похожей на этизированную философию истории XIX в. (прежде всего марксизм). Дуссель критикует К.-О. Апеля, «коммуникативному сообществу» которого он противопоставляет сообщество лишенных слова, угнетенных субъектов периферии Мир-Системы, таких как женщины, гомосексуалисты, молодежь и другие. Все они - актуальная живая утопия, люди, не находящие себе места в мире капитализма (ouk-topos). Они противостоят частным тотальностям (монополиям, мужчинам-мачо, учительству, воспроизводящему традиционные взгляды) и господствующей Тотальности в целом. Их угнетение заключается в игнорировании специфики их телесной реальности (corporeality). Требуя справедливости, они создают, по мнению философа, новую политику равенства, братства, солидарности (Dussel 1996: 4, 7-9, 13, 20-36, 113-119).
Этот подход, противопоставляющий Латинскую Америку Западу, не мешал диалогу с западными учеными и высокой оценке ими некоторых его идей (Dussel 1996: 180-196). Однако он вызывал и критику, в частности К.-О. Апель прямо называл его теорию анахроничной. Опровергался центральный для Дусселя тезис о том, что интересы большинства населения Земли не представлены в коммуникативном сообществе: Апель утверждал, что этика дискурса предполагает добровольное представление интересов всех затронутых лиц, в том числе не являющихся участниками коммуникативного сообщества (и это явно соответствует роли западных участни-
ков постколониальных исследований в формировании современного образа мира) (Ibid.: 165-166, 168-170, 201).
Формой развития и одновременно воспроизведения противоречий такого диалога является книга мексиканского историка К. А. Агирре Рохаса о школе «Анналов» (2004), причем последнюю автор скорее в неомарксистском, чем в постколониальном духе считает последним подлинно глобальным феноменом западной историографии. При этом важно, что автор выступает с критической позиции по отношению к французским историкам, используя бро-делевское представление о «времени большой длительности» как длительности исторического контекста и считая броделевские «Анналы» 1956-1968 гг. «кульминационным моментом» их истории (Агирре Рохас 2006: 11, 191). Но его негативное отношение как к «третьему поколению» школы «Анналов», так и к ее современному состоянию (когда она стала «ничем») резко отличает его от того стремления следовать за достижениями этой школы в самых разных направлениях, которое было характерно для А. Я. Гуревича и скорее напоминает более ранние марксистские работы Ю. Н. Афанасьева (Там же: 191; Гуревич 1993; Афанасьев 1980).
Но у Агирре Рохаса и школы «Анналов», тем не менее, остается общая почва, на которой возможен диалог - обостренный интерес к событиям 1968 г. (прежде всего в Мехико, Пекине, Париже и Праге), выдвигаемым в центр современной истории в качестве «культурной революции», которую мексиканский ученый трактует в по-стколониальном духе как коренное изменение природы семьи (и гендерных отношений), школы и СМИ. Оно сопровождается процессом «презентификации» исторического знания, развития «контр-истории» (термин М. Фуко, но близкий также и Э. Дуссе-лю) как дискурса пребывающих в «безвестности и забвении», а также возникновением многополярности и «полицентризма историографических инноваций» (Агирре Рохас 2008: 89-108, 117, 141). Все это выдвигает на первый план принцип «подлинно мультикуль-турного, равноправного, уважительного диалога... наших коллег из Латинской Америки, Африки, Китая и пр. с коллегами из Европы», предметом которого является изучение глобальных проблем, в рамках которых невозможно (тут Агирре Рохас поддерживает И. Вал-
лерстайна) «отделять анализ европейской цивилизации от изучения неевропейских культур и цивилизаций» (Там же: 118, 157).
Надо подчеркнуть, что принцип диалога здесь сформулирован не в рамках профессионального поля, а как общекультурная политическая задача, а потому он все же ориентирован прежде всего на неомарксистов (Там же: 141-163).
Глобальная история и проблема диалога
Образ глобального целого, несводимого к европоцентристской универсальной истории, возникает в ходе постколониального переосмысления роли человека в мире у карибско-алжирского философа Ф. Фанона и закрепляется в миросистемной концепции И. Вал-лерстайна. Именно в их дискуссиях антитеза «Восток - Запад» была переосмыслена в терминах «Север - Юг» и тем самым отчасти деконструирована (Дерлугьян 2006: 25-25). Эта дискуссия развенчивала теории модернизации и прогресса как одностороннего воздействия Запада на Восток и связанные с ними концепции типа «стадий экономического роста», «традиционного общества» и т. п. (Там же: 27). Таким образом, возникло место для диалога о специфике локальных форм культуры (геокультуре), которого не могло быть в теории модернизации, предполагавшей аналитическое сравнение отдельных обществ, находящихся на разных иерархических стадиях. Надо подчеркнуть, что ключевые для Валлерстайна термины «центр» и «периферия» были выработаны латиноамериканскими мыслителями в рамках работы комиссии под руководством аргентинского экономиста Р. Пребиша (Валлерстайн 2006: 66-68, 85-86).
Но подход оказался противоречивым: с одной стороны, миро-системная теория разоблачала субстанционалистское отношение к нациям-государствам (отсюда известная статья Валлерстайна «Существует ли Индия?») (Wallerstein 1995: 131-134), а значит, создавала место для анализа самоидентификации и диалога. С другой -она постулировала ключевое (в том числе эпистемологическое) значение центра для мировой истории, сциентистский и политологический подход к причинам возникновения бинаристской картины истории, из-за чего возникало недопонимание с левыми постколониалистами, взгляды которых Валлерстайн считал вторичными
(Дерлугьян 2006: 35, Валлерстайн 2006: 50-61, 65, 74). Неслучайно впоследствии А. Г. Франку оказалось так важно переместить центр из Европы (точнее, из Атлантики) в Китай. Но признание периодичности возникновения глобализаций в мире делало эту концепцию передовой для 1970-1980-х гг.
Тем не менее, в миросистемной теории велики возможности сдвигов в сторону диалога. И. Валлерстайн в 2004 г. подчеркивал вместе с Агирре Рохасом роль мировой революции 1968 г., акцентировал экономическое, социальное и культурное значение минисистем, таких как домашнее хозяйство, существующих в капиталистической миросистеме, но базирующихся в значительной части на натуральном хозяйстве и обусловливающих тем самым специфику воспроизводства и стоимость рабочей силы. Кроме того, он стал уделять больше места геокультуре, хотя и сохраняет при этом идеал ее целостности (Валлерстайн 2006: 101-109, 148-175).
Сейчас американский профессор костариканского происхождения Р. Гросфогюль стремится к диалогу миросистемного подхода и постколониального дискурса, которые он сближает на почве представлений о «колониальности власти», сформулированных перуанским ученым А. Кихано (Grosfoguel 2007). По словам М. В. Тлостановой, колониальность власти - сквозное явление. Она могла выступать «в самых разных формах - от христианизации до цивилизаторских миссий XIX в., идеологии развивающихся стран после Второй мировой войны и, наконец, культурноэкономической глобализации в 90-е годы XX века... колониаль-ность власти представляла собой постоянное порождение и воспроизводство колониального различия, которое проникало во все сферы человеческой деятельности и определяло основные культурные модели современности... Колониальные и имперские различия обуславливают появление пограничного мышления как следствия взаимодействия местного локального историко-культур-ного опыта и навязанных человечеству глобальных мифов и идеологий - от христианства до капитализма, социализма и, наконец, глобализации. В случае России и постсоветского пространства колониаль-ность власти действует особым образом в силу болезненной актуализации в нашем геокультурном локале именно имперского разли-
чия - то есть различия с Западом» (Тлостанова 2007). По словам Н. Мальдонадо-Торреса, «колониальность переживет колониализм. Она остается живой в книгах, в академических критериях, в культурных паттернах, в здравом смысле и в самовосприятии людей, в их надеждах и чаяниях и во многих других аспектах современной жизни. В определенном смысле мы как современные субъекты вдыхаем колониальность всюду и каждый день» (Maldonado-Torres 2007).
В этом контексте глобальность, преодолевающая колониаль-ность, как об этом писали В. Каволис, Р. Робертсон и другие, предполагает глокализацию, устранение из контекста колониального различия и связанных с ним границ (Robertson 1992). Тем самым глобальное начинает базироваться на локальном, специфическом, способном вступать в диалог. Неслучайно в Латинской Америке центральное значение для создания глобалистского самосознания имели работы индихенистов - упомянутого уже Х. К. Мариатеги, историка и общественного деятеля Л. Чавеса Ороско, который первым в Мексике стал изучать историю индейской общины, ее организацию, внутреннюю структуру и жизнь, а также перуанского исследователя Л. Э. Валькарселя, который высказывался за интеграцию всех расовых и культурных групп населения на основе индейской традиции. В результате закладываются основы для широкого диалога индейцев, которые выражаются в идее «четвертого мира» и создании в 1987 г. индейского парламента в Панаме (Гончарова 1979).
На этой основе происходит соединение исследований традиционных и колониальных микроструктур (асьенда, латифундия, индейская община), региональных и отраслевых исследований. Изучаются формы развития эксплуатации индейского населения, динамики освоения районов и территорий, этнические и расовые процессы. Э. Флороскано (Мексика), С. Багу и А. Феррер (Аргентина), М. Уррутия (Колумбия), Р. Кинтеро (Эквадор) исследовали экономическую и социальную колониальную политику Испании, эволюцию индейской общины и становление крупного землевладения, историю рабства, процессы формирования буржуазии, крестьянства, земельной аристократии. Обобщающие труды по социальной и
экономической истории стран Латинской Америки создали А. Фариас, А. Каррера Дамас (Венесуэла), Х. Колменарес (Колумбия), Т. Гальперин Донгхи (Аргентина), С. Вильялобос (Чили), С. Фуртадо (Бразилия). Имеют место попытки создания континентальной истории, в том числе под редакцией венесуэльского историка Г. Морона.
Для современной глобальной истории (особенно если дело касается ученых-мигрантов, связанных с Латинской Америкой происхождением и интересами, но преподающих в университетах США) характерен анализ собственного опыта субалтерна (Grosfoguel 2007: 94, Mignolo 2005). При этом акцентируется сохранение полуколониальной зависимости формально «независимых» государств как в социально-экономическом отношении, так и с точки зрения «воображаемой географии» мира. В процессе производства знания в этих условиях южное происхождение может, как об этом свидетельствует Р. Гросфогюль, создавать особую перспективу, связанную не с репрезентацией, а с переживаемым жизненным опытом (Grosfoguel 2007: 94). Это тот самый «возвышенный исторический опыт», связанный с личными травмами и их преодолением, который, как показывает Ф. Р. Анкерсмит, может как порождать новую мифологию, так и позволять преодолевать мифы (Ан-керсмит 2007).
В данном случае Р. Гросфогюль рассуждает о положении латиноамериканца в США в глобальном аспекте и ставит проблему неполноправия субалтерна даже в том случае, если он как пуэрториканец, суринамец, антилец живет в качестве гражданина в самом центре западного мира. В этом отношении антитеза «центр - периферия» не работает. Периферия имеет не географический, а культурно-этнический (часто осознаваемый как расовый), то есть семантический характер, базируется на эссенциализации и натурализации культурных различий. В связи с этим встают исторические проблемы: отличия потоков миграций с юга и севера, положения мигрантов из разных стран, изменений старых колониальных и возникновения неорасистских дискурсов и т. п. Одной из важнейших проблем интеллектуальной истории в данном случае является соотношение истории нации, истории империи и истории ее колоний
применительно к каждой из главных колониальных стран и в сравнительном смысле (Grosfoguel 1999: 409-410).
В связи с этим Гросфогюль ставит вопрос о сформировавшейся в Европе XVI-XIX вв. глобальной колониально-расовой формации, основывавшейся на расово-этнической иерархии и дискурсе расы. Именно дискурс о «внутреннем Ином» породил кризис Старого Света, приведший к мировым войнам. Да и после 1960-х гг. биологический расизм лишь трансформировался в культурный расизм как часть новой глобальной колониально-расовой формации. На этой основе автор проводит сравнительный анализ стран ядра капиталистической мир-системы, в том числе США, Франции, Нидерландов, Англии. Во всех них встречается он с тем, что национальная самоидентификация (идея гражданской нации) переплетается с расистскими предрассудками. Латиноамериканцы в этих странах переживают травму раздвоения личности, будучи одновременно гражданами страны и колониальными «Иными» (Ibid.: 430-432).
Аргентино-американский постколониальный критик В. Миньо-ло в книге «Идея Латинской Америки» (2005) также выстраивает образ истории от конкретного к глобальному, прослеживая идею latinidad, ее зарождение, развитие и кризис. Он изучает способы использования этого лозунга, имевшего корнями англо-французское противостояние в Северной Америке, как лозунга сопротивления англо-американской колонизации. Миньоло описывает, как его можно использовать для изменения индивидуальных и коллективных (когнитивных) карт Америки, демонстрируя смыслы этого концепта, бытующие со времен Западной Римской империи. Данный проект составлял часть более широкого, глобального проекта В. Миньоло по исследованию модернити/колонизации (как имперского проекта и «монстра о двух лицах», связанного с идеями спасения, цивилизаторской миссии, модернизации и развития, рыночной демократии), а также деколонизации. Этот план базируется на всей латиноамериканской деколониальной мысли, истоки которой
В. Миньоло видит в идеях и действиях индейцев Перу, Эквадора и Боливии начиная с XVI в., а также испанских колониальных историях. Как подчеркивает Миньоло, этот проект не универсален, он -
лишь один из проектов, касающихся прежде всего его личного опыта, то есть испанской, креольской и метисной традиций (но не индейской, мусульманской, карибской и многих других) (Mignolo 2005; Gonzalez Garcia 2006).
Глобализация и постколониальность, как подчеркивают в совместной статье В. Миньоло и М. В. Тлостанова, имеют свои пределы. Тем не менее, они позволяют анализировать не только историю капиталистических/колониальных империй, но и несходных с ними по типу Османской или Российской империи, создавая тем самым поле для сравнительного исследования в области глобальной истории (Mignolo, Tlostanova 2007: 110).
В России постколониальные и глобально-исторические составляющие этого дискурса связаны прежде всего с изучением материального положения, демографии и ментальностей групп, испытавших на себе положение колониальных «Иных», таких как народные массы («простецы») А. Я. Гуревича. Особое место занимает история российского крестьянства в ее интерпретации Л. В. Миловым, Т. Шаниным, Б. Н. Мироновым, С. А. Нефедовым. Характерно в связи с этим приложение к истории локального социального феномена русского крестьянства универсальных закономерностей -этики выживания в хрестоматии Т. Шанина или неомальтузианской модели демографически-структурного анализа социально-
экономической истории С. А. Нефедовым (Шанин 1992; Нефедов 2005). Показательно сближение Нефедовым положения крестьян в пореформенной России и колониальной Африке. И тут, и там при росте доли вывоза продовольствия за границу (в России ради удовлетворения нужд знати, игравшей роль колонизатора) и связанных с этим ограничениях экологической ниши народа, при некотором росте урожайности «потребление стагнировало на уровне минимальной нормы, но население все же росло». И в Центральной Африке, и в России при этом наблюдалось падение душевого потребления, предшествовавшее взрывам гражданской войны и деколонизации (Нефедов 2005: 255-256).
Если националисты связывают в России идеи цивилизации и государства (прежде всего империи), то историки-глобалисты отчасти разводят их, указывая на парадоксы западного эволюциониз-
ма и порождаемые им противоречия (в частности, на возможность культурного прогресса или стабильности в условиях политической деградации в горных, степных или пустынных условиях) (Крадин и др. 2000). Сфера интереса перемещается от развитого, государственно организованного общества к переходным формам, многие из которых исчезли в условиях колонизации, но иные оказались настолько живучими в сложной демографической и экологической ситуации, что сумели сохранить свою самобытность и тем самым остались как бы альтернативой европейскому историкоэволюционному идеалу. В Японии, например, такого рода опыт считают равноправной частью мирового «триалога» (Kawada п^.).
П. Турчин, а за ним А. В. Коротаев и другие в своих исследованиях вслед за Ибн-Хальдуном признают значимой характеристикой цивилизации меру коллективной сплоченности, ассабийю. Это уже диалог не реалий или специалистов, а ценностей, воплощенных в различных культурах (например, западной, российской и арабской) (Турчин 2007; Гринин, Коротаев 2009). Однако этот диалог осуществляется в контексте традиционного универсализма (при некоторых оговорках), подкрепленного математическими моделями, в рамках которого возникновение городской цивилизации сближается с появлением государства, изменения на Востоке в I тыс. н. э. привязываются к процессу распада древних цивилизаций и появления цивилизаций нового типа (арабской, европейской) (Гринин, Коротаев 2009: 112-113, 264). Используются традиционные для ориенталистского дискурса понятия, такие как «военный потенциал цивилизации», что сближает ее с империей, «территория цивилизации», «варварская периферия» (Гринин, Коротаев 2009: 292-293). В центре внимания авторов - демография, развитие хозяйства, по-литогенез. Формы осмысления своего бытия аборигенами уходят на второй план (за исключением понятия «ассабийя», которое предстает исключением). В итоге неслучайно, что Ближний Восток и Тропическая Африка как элементы современной Мир-Системы вытесняются на периферию исследования (Там же: 470-505).
Если же идеи цивилизации и империи в России и сводятся, это делается в рамках довольно экзотических контекстов, похожих на тот, который использовал Р. Гросфогюль. Мощным импульсом яв-
ляется возрожденческое движение в национальных республиках, стремящееся осмыслить культурное положение своего народа в Российской империи и СССР, помочь своему народу занять достойное место в современной России. Наиболее активным является Татарское историческое общество. Одна из его целей - осмысление государственной традиции татар, в частности преемственности власти между монголо-татарскими ханами ХШ-ХУ вв. и русскими царями. Э. С. Кульпин изучает Золотую Орду как самостоятельную торговую степную цивилизацию, обеспечившую мир на внутреннем пространстве завоеванных территорий, имевшую тюркский язык как инструмент информационного обмена и создавшую свой особый, неповторимый культурный стиль. По его мнению, эта цивилизация, во многом опередившая свое время, оказалась менее прочной на фоне кризиса мировой караванной торговли, чем ме-нее развитая земледельческая цивилизация Руси. В его методологических подходах тесно переплетены постколониальные, в том числе гендерные, составляющие (история поколений) и системный подход, который он рассматривает как путь от абстрактного (субстан-ционалистские представления о цивилизационной сущности, даже о «ДНК культуры») к конкретному - истории отдельных цивилизаций (Кульпин 2008).
В книге, посвященной России и давшей новый импульс глоба-листским исследованиям в нашей стране, М. В. Тлостанова развивает идею характерной для России двойной самоидентификации. Предлагается образ России как квазизападной субалтерной империи, в идеологии которой сочетались образы колонизатора и колонизируемого, развивалось вторичное периферийное западничество и имперское (не совсем колониальное) различение себя со странами Западной Европы. Тлостанова подчеркивает наличие в России множества разных и разнонаправленно развивавшихся, по-разному проявлявших себя в различных обстоятельствах имперских дискурсов, в том числе карикатурный характер российского «цивилиза-торства». Это интеллектуально колонизированный субалтерн, которого западные идеологи наделяли как некоторыми чертами образа Германии, так и демонизированными характеристиками Востока. Опираясь на эти характеристики, русские философы, в
частности Н. А. Бердяев, боролись против экзотизирующих и варварских образов страны на Западе, стремясь поднять статус России и обозначить ее универсальную роль в будущем человечества. Но при этом они заимствовали и позитивно реинтерпретировали западные ориенталистские клише, в частности создавая представления об особой духовности русских как православных. Главной заслугой М. В. Тлостановой является рефлексия по поводу создаваемых русскими образов национальной («инородческой») периферии, что позволяет расширить реальный диалог культур внутри страны, а также рефлексия отношения к образу Запада, которая дает возможность сделать диалог с Западом более осмысленным (Т1о81апоуа 2003).
При этом М. В. Тлостанова отмечает невозможность прямо использовать применительно к России термины «постколониальный» или «посториентализм». Двойная самоидентификация связана в ее интерпретации с образом «политического активиста, без зазрения совести спекулирующего на своей Инаковости». Тупик постколониализма она видит в том, что созданная им когнитивная карта сама несет следы колониализма (Тлостанова 2004: 8-11, 34, 43, 46, 379-380).
Однако при этом она подчас (и со временем все больше) уходит от диалога с идеалами модернизации, считая это своей заслугой. По ее мнению, «деколониальный поворот... сознательно строится как иная парадигма, выпадающая из линейной истории парадигм, эпистем и великих нарративов современности - христианства, либерализма и марксизма... выходит к возможности неевропейских моделей мышления... Тот, для кого актуальны и привлекательны ловушки и блага модерности, конечно, не станет разделять нашу философию. Но это и не нужно, мы никого насильно кооптировать в свой проект не собираемся. Мы всего лишь следуем принципу “сапатистас” - мексиканских революционеров, совершивших первую постмодернистскую революцию XXI (ХХ? -И. И.) века, в которой важен не кровавый захват власти, а теоретическое и ментальное размежевание с модерностью, отказ с ней спорить в ее терминах. ...Поскольку мы все равны, мы имеем право быть разными. Человек, который отказывается играть по правилам
модерности, хотя бы и в рамках своего сообщества, даже только в своем личном этосе, праксисе, становится неуязвим в высшем смысле этого слова» (Тлостанова 2008).
С моей точки зрения, такой человек становился еще и одинок, уязвим «в высшем смысле слова». В использовании наследия Э. В. Саида, Э. Дусселя и других классиков постколониального дискурса, на наш взгляд, важно сохранить и приумножить его коммуникативные возможности, отделив и по возможности и изолировав аподиктическую стратегию создания идентификационных образов и развивая стратегию диалогики и проблематизации, характерную для научного знания (Ионов 2007: 115-11б). Поэтому постулирование самодостаточности как основание ценности пост-колониального дискурса мне не кажется убедительным. Ключевое значение для развития профессионального диалога историков имеют прежде всего исследовательские стратегии, в которых идентификационные практики отодвинуты в сторону или вообще элиминированы и господствует коммуникативная и когнитивная ориентация. Так, для развития универсального диалога историков Латинской Америки, России и Запада и их продвижения в направлении новой глобальной истории имело значение развитие «новой истории» (прежде всего под влиянием школы «Анналов»), которая позволяла рассматривать общество как некую трансисторическую (цивилизационную) целостность, соединить преодоление европоцентризма с идеями глобализации в рамках глобальной истории. Это позволяло установить широкие международные и междисциплинарные связи с историками, социологами, культурологами США и Западной Европы.
Таким образом, современное состояние диалоговых потенций антиколониалистского и постколониального дискуров в Латинской Америке и России довольно противоречиво. Локализм и монологическая замкнутость постколониальных исследований, как нам кажется, могут быть преодолены только в контексте новой глобальной истории, в которой явно выражен универсалистский пафос (при устранении цивилизаторских и манипуляционных перекосов просвещенческих, прогрессистских, имперских и других колони-
альных дискурсов). Однако надо подчеркнуть, что этот путь хотя и труден, но реален, если речь идет о взаимодействии постколони-альных критиков и историков глобальности обоих регионов, например В. Миньоло и М. В. Тлостановой, которые находят общий язык и в ряде совместных статей предлагают образы мира, которые могут быть приемлемыми для населения и культур обоих регионов. Наиболее крупной совместной работой последнего времени является выполненное в глобалистском ключе коллективное исследование об ученых и особенностях процесса познания в постсоветских обществах (Tlostanova, Mignolo 200б). Эта рефлексия показывает, как много общего имеется у России и Латинской Америки, насколько эффективными могут быть поиски решения этих проблем.
Литература
Аверьянов, В. В. 2007. Цивилизация против «цивилизаторов». Золотой лев. Издание русской консервативной мысли 117-118. Интернет-ресурс. Режим доступа: http://www.zlev.ru/n117html
Агирре Рохас, К. А.
200б. Критический подход к истории французских «Анналов». М.: Кругъ.
2008. Историография в 20 веке. История между 1848 и 2025 годами. М.: Кругъ.
Анкерсмит, Ф. Р. 2007. Возвышенный исторический опыт. М.: Европа.
Афанасьев, Ю. Н. 1980. Историзм против эклектики: Французская историческая школа «Анналов» в современной буржуазной историографии. М.: Мысль.
Бобков, И. М. 2003. Постколониальные исследования. Новейший философский словарь. Минск: Книжный дом «Университет»; Интерпрессер-вис.
Валлерстайн, И. 200б. Миросистемный анализ: введение. М.: Территория будущего.
Верт, П., Кабытов, П., Миллер, А. (ред.) 2005. Российская империя взарубежной историографии. М.: Новое изд-во.
Гегель, Г. В. Ф. 1935. Философия истории. В: Гегель, Г. В. Ф., Соч.: в 14 т. Т. VIII. М.; Л.: Гос. соц.-экон. изд-во.
Гимбутас, М. 200б. Цивилизация Великой Богини: мир Древней Европы. М.: РОССПЭН.
Гончарова, Т. В. 1979. Индеанизм: идеология и политика. М.: Наука.
Гринин, Л. Е., Коротаев, А. В. 2009. Социальная макроэволюция. Генезис и трансформации Мир-системы. М.: URSS.
Гуревич, А. Я. 1993. Исторический синтез и школа «Анналов». М.: Индрик.
Дерлугьян, Г. 200б. Самый неудобный теоретик. В: Валлерстайн
Евсеев, С. 2007. Имперские этюды. Золотой лев. Издание русской консервативной мысли 103-104. Интернет-ресурс. Режим доступа: http://www.zlev.ru/n103htm
Ионов, И. Н. 2007. Идентификационная, коммуникативная и когнитивная составляющие цивилизационных представлений. История и современность 2: 79-121.
История Всесоюзной Коммунистической партии (большевиков). Краткий курс. М.: ОГИЗ, 1942.
Крадин, Н. Н., Коротаев, А. В., Бондаренко, Д. М., Лынша, В. А. (ред.) 2000. Альтернативные пути к цивилизации. М.: Логос.
Кристева, Ю. 2003. Силы ужаса: эссе об отвращении. Харьков: Ф-Пресс, ХЦГИ; СПб.: Алетейя.
Кульпин, Э. С. 2008. Золотая Орда: судьбы поколений. М.: ИНСАН.
Кустарев, А. С. 2008. После понижения в должности - Британия, Франция, Россия. В: Миллер 2008: 18б-238.
Маркс, К. 1974. Экономическо-философские рукописи 1844 года. В: Маркс, К., Энгельс, Ф. Соч.: в 50 т. Т. 42. М.: Политиздат.
Маркс, К., Энгельс, Ф. 1955. Немецкая идеология. В: Маркс, К., Энгельс, Ф. Соч.: в 50 т. Т. 3. М.: Политиздат.
Малинова, О. Ю. 2008. Тема империи в современных российских политических дискурсах. В: Миллер 2008: 57-102.
Мариатеги, Х. К. 19б3. Семь очерков истолкования перуанской действительности. М.: Политиздат.
Миллер, А. И. (ред.)
2004. Российская империя в сравнительной перспективе. М.: Новое изд-во.
2008. Наследие империй и будущее России. М.: Фонд «Либеральная миссия», Новое литературное обозрение.
Нефедов, С. А. 2005. Демографически-структурный анализ социально-экономической истории России. Екатеринбург: Изд-во УГГУ.
Нойманн, И. Б. 2004. Использование «другого»: образы Востока в формировании европейских идентичностей. М.: Новое изд-во.
Пелипенко, А. А. 2007. Печальная диалектика российской цивилизации. В: Яковенко, И. Г. (ред.), Россия как цивилизация: Устойчивое и изменчивое (с. 48-72). М.: Наука.
Саид, Э. 2006. Ориентализм. Западные концепции Востока. СПб.: Русский м1р.
Сеа, Л. 1984. Философия американской истории. Судьбы Латинской Америки. М.: Прогресс.
Тлостанова, М. В.
[Б. г.] Насилие/исключение/подавление как модель отношения к Иному в российском культурном пространстве. Интернет-ресурс. Режим доступа: http://www.1ibrary. с|е8.ги/оп1те/?а=соп&Ь^=559&с^=6643
2004. Постсоветская литература и эстетика транскультурации. Жить нигде, писать ниоткуда. М.: УРСС.
2008. Агонистика уз герменевтика любви. Интернет-ресурс. Режим доступа:
http://www.humamtiesnews.ru/content/artic1es/index.php?artic1e=586&print=Y
Турчин, П. В. 2007. Историческая динамика. М.: УРСС.
Уортман, Р. С. 2004. Сценарии власти. Мифы и церемонии русской монархии. М.: ОГИ.
Фуко, М. 1999. Надзирать и наказывать. Рождение тюрьмы. М.: Ad Marginem.
Хомяков, А. С. 1994. «Семирамида« (И<сследование> и<стины> и<сторических> и<дей>). В: Хомяков, А. С., Соч.: в 2 т. М.: Медиум.
Шанин, Т. (сост.) 1992. Великий незнакомец. Крестьяне и фермеры в современном мире. М.: Прогресс; Прогресс-Академия.
Шемякин, Я. Г. 2001. Европа и Латинская Америка. Взаимодействие цивилизаций в контексте всемирной истории. М.: Наука.
Яковенко, И. Г. 1999. Российское государство: национальные интересы, границы, перспективы. Новосибирск: Сибирский хронограф.
Abu-Lughod, J. 1989. Before European Hegemony: The World System A.D. 1250-1350. Oxford: Oxford University Press.
Appadurai, A. 1996. Modernity at Large: Cultural Dimensions of Globalization. Minneapolis: Minnesota University Press.
Cannadine, D. 2001. Ornamentalism. How British Saw Their Empire. Oxford: Oxford University Press.
Carrier, J. G. ^d.) 1995. Occidentalism: Images of the West. Oxford: Clarendon Press.
Dussel, E. 1996. The Underside of Modernity: Apel, Ricoeur, Rorty, Taylor and the Philosophy of Liberation. Atlantic Highlands, NJ: Humanities Press.
Dussel, E., Guillot, D. E. 1975. Liberation latinoamericana y Emmanuel Levinas. Buenos Aires: Editorial Bonum.
Fanon, F. 1991. Les damnes de la terre. Paris: Gallimard.
Frank, A. G. 1998. ReOrient: Global Economy in the Asian Age. Berkeley, Los Angeles: UCLA.
Frank, A. G., Gills, B. K. ^ds.) 1996. The World System: Five Hundred Years of Five Thousand. London: Routledge.
Gonzalez Garcia, M. 2006. Towards a Decolonial Horizon of Pluriversa-lity: A Dialogue with Walter Mignolo on and around The Idea of Latin America. Available at: http://waltermignolo.com/txt/publications/interviews/ MonicaGonzalez-WalterMignolo.doc
1999. “Cultural Racism” and Colonial Caribbean Migrants in Core Zones of the Capitalist World-Economy. Review: Fernand Braudel Center. Vol. XXII: 4, 409-434.
2003. Colonial Subjects: Puerto-Ricans in a Global Perspective. Berkeley: California University Press.
2007. World-System Analysis and Postcolonial Studies: A Call for a Dialogue from the “Coloniality of Power” Approach. The Postcolonial and the Globalization Theory. Minneapolis: University of Minnesota Press.
Heehs, P. 2003. Shades of Orientalism: Paradoxes and Problems in Indian Historiography. History and Theory 42.
Ibn Warraq 2007. Defending the West: A Critique of Edward Said’s Orientalism. New York: Prometheus Books.
Irwin, R. 2007. For Lust of Knowing: The Orientalists and their Enemies. London: Penguin Books.
Kawada, J. Beyond Cultural Relativism and Globalism - A Proposal to Deepen Cultural Awarness through «Trialogues». Available at: www.unu.edu/dialogue/papers/Kawada-abst-cs.pdf
Kennedy, P. 1989. The Rise and Fall of the Great Powers. Economic Change and Military Conflict from 1500 to 2000. London: Fontana Press.
Krishnaswami, R., Hawley, J. C. (eds.) 2007. The Postcolonial and the Global. Connections, Conflicts, Complicities. Minneapolis: University of Minnesota Press.
Maldonado-Torres, N. 2007. On the Coloniality of Being: Contributions to the Development of a Concept. Cultural Studies 21(2-3): 240-270. March / May.
Mignolo, W. 2005. The Idea of Latin America. London: Blackwell.
Mignolo W., Tlostanova M. 2007. The Logic of Coloniality and the Limits of Postcoloniality. The Postcolonial and the Global. Connections, Conflicts, Complicities. Ed. by R. Krishnaswamy and J. Hawley. Minneapolis: University of Minnesota Press, pp. 109-123.
Osterhammel, J. 2001. Geshichtswissenschaft jenseits des Nationalsstaat. Studien zu Beziehungsgeschichte und Zivilisationsvergleich. Gottingen: Vandenhoeck & Ruprecht.
Robertson, R. 1992. Globalization: Social Theory and Global Culture. London: Sage.
Roig, A. A. 1981. Teoria y critica del pensamiento latinoamericano. Mexico: Fondo de la cultura economica.
Sethi, R. 2006. Postcolonialism, Nationalism and Globalization: The Politics of Disjuncture and Difference. Available at: http://ocs.sfu.ca/aclals/viewab-stract.php?id=148
Stoler, A. L., Cooper, F. (eds.) 1997. Tensions of Empire. Colonial Cultures in the Bourgeois World. Los Angeles: UCLA.
Tlostanova, M. V. 2003. Janus-Faced Empire: Notes on the Russian Empire in Modernity Written from the Border. Moscow: Blok.
Tlostanova, M. V., Mignolo, W. (eds.) 2006. Double Critique: Knowledge and Scholars at Risk in Post-Soviet Societies. South Atlantic Quarterly 105(3).
Vaillant, J. 1969. Encountering the West. The Ideal Responses of Alexis S. Khomiakov and Leopold S. Senghor. Ph.D. Dissertation. Harvard.
Varisco, D. M. 2007. Reading Orientalism: Said and the Unsaid. Washington: University of Washington Press.
Wallerstein, E. 1995. Does India Exist? In Wallerstein, E., Unthinking Social Science. The Limits of Nineteenth-century Paradigmus. Cambridge: Cambridge University Press.
© 2016 by Princeton University Press
© А. Семенов, предисловие, 2018
© А. Степанов, перев. с английского языка, 2018
© OOO «Новое литературное обозрение», 2018
* * *
Александр Семенов Глобальная история: окончательный синтез научного исторического знания или продолжение диалога?
Книга профессора Свободного университета в Берлине Себастьяна Конрада может показаться российскому читателю лишенной новизны. Со времени принятия германской модели учебного плана большинство российских университетов до сих пор содержат в своих программах раздел всеобщей истории. Жесткое разделение на отечественную и всеобщую историю прослеживается и в российской научной номенклатуре, и в институциональной архитектуре исторического знания в России, что приводит к бессмысленной научной казуистике (к какому шифру паспорта специальности отнести исследование, посвященное влиянию китайского фактора на социальное и экономическое развитие российского Дальнего Востока в начале XX века?) и вызывает отчаяние аспирантов. Наследие германской университетской системы и советская марксистская модель изучения мировой экономики и политики сделали проект глобальной истории иллюзорно узнаваемым и знакомым разным поколениям историков и интеллектуалов в России. Даже широкой аудитории, не относящейся к историческому цеху, глобальная история может показаться знакомой по памятным эпизодам из рекламы банка «Империал» 1990–х годов.
Однако глобальная история в том виде, в каком ее представляет на страницах своей книги Конрад, – это относительно новое поле исторического знания, которое противопоставляет себя парадигме всеобщей и мировой истории. Диалектика новых вопросов и научного наследия, смена научных парадигм (как и фактор продуктивности интеллектуального контрапункта) всегда присутствует в формировании новых научных школ и направлений. Но сказать, что развивающееся на наших глазах поле глобальной истории является ответвлением всеобщей или мировой истории, означает то же, что редуцировать большевистскую идеологию XX века к идеям Просвещения XVIII века.
Формирование современного поля глобальной истории происходит после затухания эйфории от идеи «конца истории» (окончания холодной войны, распада СССР, казалось бы, полной победы либерализма и свободного рынка) и процессов глобализации как универсальной политической ценности и неоспоримого механизма развития современного мира. Импульс «конца истории», а также запрос на «большую» историю, рожденные в поисках ответов на актуальные вызовы глобального мира, конечно, создавали питательную среду для формирования поля глобальной истории . Но появление специализированного журнала по глобальной истории (Journal of Global History , март 2006), тематические изменения в работе Ассоциации мировой истории (World History Association ) и в преференциях грантодателей происходят именно в 2000–е годы. Иными словами, формирование современного поля глобальной истории происходит в момент кризиса нормативной концепции капиталистической и либеральной глобализации. Формирование глобальной истории совпадает с осознанием «неравномерности» современного мира, возникновением очевидных конфликтов и разломов экономического и политического развития, включающих периодичность кризисов капиталистической системы, все более частые войны, участником которых является теряющий вес мировой гегемон, упорное возвращение политизированной религии и конкуренцию разных универсалистских программ и моделей региональной интеграции. Сова Миневры в очередной раз начала свой полет лишь с наступлением сумерек.
Сама книга Конрада является инструментом артикуляции динамично развивающейся области исследований, в которой происходит столкновение различных точек зрения на предмет и подход глобальной истории. Неожиданным образом главный аргумент Конрада заключается в необходимости самоограничения ставшей экспансионистской глобальной истории. Конрад предлагает искать это самоограничение на пути отказа от представления об «омнибусном» характере глобальной истории (все, что происходит в мире, попадает в поле рассмотрения глобальной истории) и взгляда на ее «планетарный» (по силе и масштабе воздействия) характер. Автор книги предлагает собственное прочтение современных дебатов о глобальной истории, описывая данное поле исследований как определенный подход и набор исследовательских вопросов, а не как особый объект (мир или мировые взаимосвязи) исторического анализа.
Глобальная история в прочтении Конрада по-прежнему направлена на преодоление родовой травмы современной исторической дисциплины – изоляционизма национальной истории и методологического национализма (в российском варианте – это государственническая версия российской истории). Однако если канон национальной истории может быть представлен в виде гегелевского тезиса, то подходы сравнительной истории, транснациональной истории, мир-системного анализа, постколониальных исследований и школы множественных модерностей уже явили собой антитезис, показав каждый по-своему пути преодоления изоляционизма национальной рамки. Именно эти подходы автор книги подробно рассматривает в методологическом плане, указывая на их вклад в критику национальной истории и преодоление евроцентризма нововременного исторического канона, а также показывая, как из ограничений каждого из указанных подходов рождаются новые вопросы и перспективы глобальной истории. Особенно важным для российской интеллектуальной ситуации видится предлагаемая автором методология последовательной критики «центризмов» и выявления позиционированности (невозможности «нейтральной архимедовой точки обозрения») исторического источника и перспективы историка (глава 8 «Позиционированность и центрированные подходы»). Характер российской истории часто подталкивает исследователя видеть в евразийском подходе эмансипирующий эффект исторического анализа, освобождающий от ограниченности евроцентричного взгляда. Сходным образом подчеркивание истории нерусских национальностей совсем недавно представлялось принципиальной ревизией прежнего нарратива истории Российской империи и Советского Союза . Проблема, как подчеркивает Конрад, заключается в замене одного «центризма» другим. Развивая эту мысль, можно добавить, что проблема заключается и в том, что при такой замене никак не меняется понимание исторического опыта и роли субъектности в историческом процессе, просто на место одного структуралистского представления об истории встает другое, не менее монологично представляющее пространство исторического опыта (единое европейское или единое евразийское) и не менее детерминистски рисующее характер и форму исторических отношений .
Если принять во внимание, что антитезис к национальной истории уже был дан в существующей историографии, то не является ли таким образом глобальная история гегелевским синтезом этого спиралевидного развития? Сам автор отрицает подобное прочтение своей книги . Но нужно признать, что аргумент Конрада о необходимости соединения интерпретации и объяснения (причинности) в рамках исторического исследования, а также тонкая работа над созданием нового аналитического языка глобального историка (понятие позиционированности, различение евроцентризма и европоцентричности, экуменическая история) позволяют говорить если не о полноценном синтезе, то о новом и диалогичном сочетании разных методологических школ исторического знания.
Остановимся на первой части авторского аргумента. Глобальную историю часто обвиняют в едва ли не стратосферном взгляде на исторические процессы. Особенно это характерно для направления «большой и глубокой истории» (известной по работам исторических социологов и историков антропоцена). Из этой перспективы становится совсем не виден человек, исторический субъект с его представлениями и разнообразными опытами. Конрад показывает, как возможно сочетание микроистории с ее вниманием к антропологическому измерению человеческого опыта и глобально-исторического подхода, если масштабы исторического контекста и исторического времени не воспринимаются историком как данные извне исторического опыта. Другой крайностью глобальной истории является погоня за разного рода связями, пересечениями и заимствования. Перевод книги с другого языка или наблюдения путешественника за населением другой (желательно неевропейской) страны мгновенно становятся материалом для глобальной истории. Конрад настаивает, что простого следования за связами и влияниями недостаточно, необходимо устанавливать причины их регулярности и устойчивости, условия успешности восприятия того или иного заимствования и тем самым выявлять их воздействие на протекание исторических процессов. Тем самым Конрад напоминает историкам о том, что их дисциплина является частью не только гуманитарных, но и социальных наук, а следовательно, должна ставить перед собой задачи выявления причинности и исторического объяснения, а не только интерпретации.
На взгляд автора этого предисловия, наиболее интересная часть аргумента Конрада заключается в систематическом развитии конструктивистского взгляда на глобальную историю (глава 9 «Создание мира и понятия глобальной истории»). Этот конструктивистский взгляд относится как к историку, который выбирает разные масштабы (планетарный, региональный, локальный) для понимания исторических явлений, так и к историческим субъектам, которые осваивают и описывают собственные «миры». В этой части аргумента автор книги убедительно показывает многоуровневость и разнообразие контекстов прошлого, отсутствие онтологической данности мира вне исторического опыта и его семантики.
В разделе конкурирующих подходов, на мой взгляд, автор допустил существенную лакуну. Речь идет о направлении «новой имперской истории», которое является международным направлением и возникло с разницей в несколько лет в области исследований Британской и Российской империй . Конрад отмечает, что империя является своего рода «любимицей» глобальных историков именно потому, что она «вездесуща» в пространстве прошлого. Он отмечает, что империя как категория анализа позволяет сравнивать разные и темпорально отстоящие друг от друга исторические опыты. Вместе с тем Конрад дистанцирует глобальную историю от исследований империй, так как видит в последних гомогенизацию разнообразного опыта (империя команчей и империя Габсбургов) с помощью генерализирующей категории империи, а также редукцию всего разнообразия исторических взаимосвязей к политическим связям (насильственным и ненасильственным) имперского государства. Однако именно в направлении «новой имперской истории» последовательно преодолевается отождествление опыта исторического разнообразия с имперской государственной структурой и развивается последовательно конструктивистский подход к пониманию многоголосия (языков самоописания) и многоуровневости масштабов исторического опыта. Важным элементом этого подхода в российском измерении «новой имперской истории» служит базовая категория «имперская ситуация», которая используется вместо несущего структуралистские коннотации понятия «империя».
На настоящем этапе историографического развития важно зафиксировать интересную конвергенцию конструктивистских интуиций поля глобальной истории и области «новых имперских историй», равно как и возможность продуктивного диалога между этими направлениями исторических исследований. Возможные пункты такого диалога касаются диалектики подхода и объекта исторического исследования, взглядов на исторический характер и разнообразие аналитических языков его описания, проблемы определения границ и уровней исторического контекста и самой базовой исторической процедуры контекстуализации, баланса между интерпретацией и объяснением в рамках исторического исследования.
1. Введение
Для нынешнего бума есть много причин. Наиболее важные из них – это конец холодной войны, затем – события 11 сентября 2001 года. Учитывая то, что в наше время стало модно усматривать в «глобализации» ключ к пониманию настоящего, пора оглянуться на прошлое, чтобы исследовать исторические истоки этого процесса. Во многих регионах, и в особенности в эмигрантских сообществах, глобальная история выступает еще и как реакция на социальные проблемы и на требование менее дискриминационного и узконационалистического подхода к прошлому. Переход в учебных планах университетов США от истории западной цивилизации к глобальной истории – типичный результат такого общественного давления. Внутри академического сообщества тенденции подобного рода отражаются в изменениях социального, культурного и этнического облика научной среды. В свою очередь, трансформации в социологии знания усилили недовольство длительной и устойчивой тенденцией рассматривать национальные истории как повествования об отдельных и самодостаточных пространствах .
Революция в области средств коммуникации, начавшаяся в 1990–е годы, также оказала серьезное влияние на наши интерпретации прошлого. Историки – и равным образом их читатели – стали больше ездить по миру и узнавать его лучше, чем когда-либо раньше. Рост мобильности, еще больше ускорившийся благодаря интернету, облегчил установление горизонтальных связей и дал историкам возможность участвовать в глобальных форумах, хотя, разумеется, голоса из бывших колоний до сих пор часто оказываются едва различимы. В результате сегодня историки имеют дело с большим количеством соперничающих между собой нарративов – именно в этом многообразии голосов они и находят потенциальные возможности для новых открытий. Наконец, горизонтальные сетевые связи, развивающиеся благодаря компьютерным технологиям, оказывают влияние на мышление ученых, которые все больше используют язык сетей и узловых точек вместо старой «территориальной» логики. Писать историю в XXI столетии означает совсем не то же самое, что это значило раньше.
Почему «глобальная история»? За пределами интернализма и евроцентризма
Глобальная история родилась из убеждения, что инструменты, которыми пользовались историки для анализа прошлого, утратили свою эффективность. Глобализация поставила перед социальными науками и господствовавшими нарративами, призванными объяснять социальные изменения, новые фундаментальные вопросы. Настоящее характеризуется сложным переплетением и сетевым характером связей, которые пришли на смену прежним системам взаимодействия и обмена. Однако социальные науки зачастую уже не способны адекватно ставить вопросы и давать ответы, помогающие понять реалии опутанного сетями глобализированного мира.
В особенности это касается двух «родовых травм» современных социальных и гуманитарных наук, из-за которых страдает системное понимание мировых процессов. Истоки этих изъянов можно проследить в ходе формирования современных академических дисциплин в европейской науке XIX века. Во-первых, рождение социальных и гуманитарных наук было связано с национальным государством. Темы, которыми занимались такие дисциплины, как история, социология и филология, вопросы, которые они ставили, и даже их функции в обществе были тесно связаны с проблемами той или иной нации. Помимо этого, «методологический национализм» академических дисциплин означал, что теоретически национальное государство мыслилось основополагающей единицей исследования, неким территориальным единством, служащим своего рода «контейнером» для общества. В области истории привязанность к таким территориально ограниченным «вместилищам» проявлялась отчетливее, чем в других, соседних дисциплинах. Вследствие этого понимание мира было дискурсивно и институционально предопределено таким образом, что отношения взаимообмена отступали на второй план. По большей части история сводилась к национальной истории .
Во-вторых, новые академические дисциплины были глубоко евроцентричны. Они основывались на представлениях о европейском историческом развитии и рассматривали Европу как главную движущую силу мировой истории. Более того, понятийный аппарат социальных и гуманитарных наук отталкивался от европейской истории и путем обобщения представлял ее как универсальную-всеобщую модель развития. «Аналитические» понятия вроде «нация», «революция», «общество» и «прогресс» трансформировали конкретный европейский опыт в (универсалистский) язык якобы повсеместно применимой теории. С точки зрения методологии модерные дисциплины, прилагая специфически европейские категории к любому иному историческому прошлому, рассматривали все прочие общества как европейские колонии .
Глобальная история – это попытка ответить на вопросы, вытекающие из подобных наблюдений, и преодолеть две плачевные родовые травмы современных социальных наук. Таким образом, это ревизионистский подход, несмотря на то что он опирается на работы предшественников в таких областях исследований, как миграция, колониализм и торговля, уже давно приковывающих к себе внимание историков. Интерес к изучению способных преодолевать границы явлений сам по себе не нов, но теперь он приобретает новый смысл. Настало время изменить территорию мышления историков. Глобальная история, следовательно, имеет полемический аспект. Она бросает вызов многим формам «контейнерных» парадигм. и в первую очередь – национальной истории. В четвертой главе мы продемонстрируем подробнее, какие коррективы она вносит в интерналистские, или генеалогические, версии исторического мышления, пытающиеся объяснить исторические изменения «изнутри».
Однако речь идет не только о методологии: глобальная история ставит задачу изменить саму организацию и институциональный порядок знания. Во многих странах «история» как таковая в течение долгого времени фактически уравнивалась с национальной историей своей страны: большинство итальянских историков занимаются Италией, большая часть их корейских коллег – Кореей. Практически повсеместно целые поколения студентов знакомились с историей по учебникам, рассказывающим о национальном прошлом. На этом фоне тезисы глобальной истории звучат как призыв к восприятию себя частью целого, к более широкому видению мира. Прошлое других стран и народов – это тоже определенные истории. История – не только наше прошлое, но и прошлое всех других.
И даже там, где исторические факультеты укомплектованы преподавателями, готовыми к более широкому подходу, курсы, которые они читают, тяготеют к представлению историй государств и цивилизаций как изолированных монад. Китайские учебники по мировой истории, например, полностью исключают историю Китая, поскольку национальное прошлое «проходят» на другой кафедре. Разделение исторической реальности на отечественную и всемирную историю, или на «историю» и «страноведение», означает, что существенные параллели и сопряжения оказываются вне поля зрения ученых. Глобальная история, помимо прочего, – призыв к преодолению подобной фрагментации; ее задача – прийти к более многостороннему пониманию взаимодействий и взаимозависимостей, образующих современный мир.
Глобальная история, разумеется, не панацея от всех бед и даже не качественно лучший, чем другие, метод. Это только один из возможных подходов. Он лучше приспособлен для решения одних вопросов и проблем и меньше – для других. Глобальная история занимается прежде всего мобильностью и обменом, процессами, преодолевающими разграничения и границы. Взаимосвязанный мир для нее – отправная точка, а главные ее темы – обращение и обмен вещей, людей, идей и институций.
Предварительно и заведомо широко глобальную историю можно определить как форму исторического анализа, при котором явления, события и процессы рассматриваются в глобальных контекстах. Среди ученых, однако, нет единства по вопросу о том, как лучше достичь подобного результата. Множество других подходов – от компаративной и транснациональной, всемирной и «большой» истории до постколониальных исследований и истории глобализации – борются сегодня за внимание научного сообщества. Так же как и глобальная история, они пытаются справиться с задачей связать прошлое воедино.
Каждая из этих научных парадигм выдвигает на первый план что-то свое, и наиболее влиятельные подходы мы рассмотрим в третьей главе. Однако не следует преувеличивать различия: между разными вариантами есть много пересекающихся областей и методологических схождений. На самом деле очень трудно точно определить, в чем состоит специфика и уникальность глобальной истории. Не станет легче и от попытки показать, как функционирует это понятие на практике. Даже поверхностное знакомство с текущей научной литературой убеждает, что исследователи не просто пользуются данным термином – они используют его в собственных, самых разнообразных целях, часто наряду с другими терминами, как взаимозаменяемые понятия. Широкое распространение говорит скорее о привлекательности и размытости термина, чем о его методологической особости .
. Gerasimov I., Glebov S., Mogilner M. The Postimperial Meets the Postcolonial: Russian Historical Experience and the Postcolonial Moment // Ab Imperio. 2013. № 2. Р. 97–135.Semyonov A. «Global History Is More Than the History of Globalization»: Interview with Sebastian Conrad // Ab Imperio. 2017. №. 1. P. 26–27.
Герасимов И., Глебов С., Каплуновский А., Могильнер М., Семенов А. (ред.) Новая имперская история постсоветского пространства. Казань, 2004; Howe S. (ed.).. The New Imperial History Reader. Routledge, 2010. См. также: Герасимов И., Глебов С., Могильнер М., при участии Семенова А. Новая имперская история Северной Евразии: В 2 т. Казань, 2017.
Hopkins A. G. (ed.).. Globalization in World History. London: Pimlico, 2002; Bender Th. (ed.).. Rethinking American History in a Global Age. Berkeley, CA: University of Сalifornia Press, 2002.
Smith A. D. Nationalism in the Twentieth Century. Oxford: Robertson, 1979. P. 191 ff.; Beck U. What Is Globalization? Cambridge: Polity Press, 2000. P. 23–24; Wallerstein I. et al. (eds.).. Open the Social Sciences: Report of the Gulbenkian Commission on the Restructuring of the Social Sciences. Stanford, CA: Stanford University Press, 1996.
О «родовых травмах» см.: Bentley J. H. Introduction: The Task of World History // Bentley J. H. (ed.).. The Oxford Handbook of World History. Oxford: Oxford University Press, 2011. P. 1–16.
Sachsenmaier D. Global History, Version: 1.0. // Docupedia-Zeitgeschichte. 2010. 11. Feb. (http://docupedia.de/zg/Global_History?oldid=84616).
ной комиссии Российской Федерации.
8 Косых М.Ф. Взаимодействие политических партий и движений с государ-
ством как условие реформирования российского общества: Дис. ... канд. полит. наук. - М., 1998.
9 Житнев В.Б. Мафия в Екатеринбурге. - Екатеринбург, 1993.- С. 8.
10 Кириллов А. Д. Урал в новой истории. - Екатеринбург: Уральский рабо-
чий, 1999. - С. 42-45.
Р.Ю. Царев
Курганский государственный университет
КОНЦЕПЦИИ ГЛОБАЛЬНОЙ ИСТОРИИ Ф.БРОДЕЛЯ И И.ВАЛЛЕРСТАЙНА: СРАВНИТЕЛЬНЫЙ АНАЛИЗ
Аннотация
В статье показано, что в этих концепциях происходит теоретизация исторического процесса на основаниях, выходящих за рамки формационного и цивилиза-ционного подхода, предлагаются новые варианты понимания единиц истории. Вместо стадиальной модели и модели исторического круговорота обосновывается волновая модель множественного социального времени с вероятностной логикой. Эта модель синтезируется с принципами синергетики, подчеркивается нелинейный характер глобальных исторических тенденций.
Вместе с тем, раскрывается не тождественность рассматриваемых концепций глобальной истории по следующему ряду ключевых моментов - реальность много-укладности в мировом масштабе, признание объективности существования локальных цивилизаций, проблема соотношения макро- и микроуровня исторической реальности. В связи с этим по-разному решается вопрос о единстве и многообразии исторического процесса.
Ключевые слова: историческая система, мир-империя, мир-экономика, современная мир-система, мировой капитализм, накопление капитала.
Kurgan State University
F. BRÖDEL AND I. WALLERSTEIN"S CONCEPTS OF GLOBAL HISTORY: THE COMPARATIVE ANALYSIS
The article demonstrates that these concepts deals with theorization of the historical process on the basis which goes beyond formation and civilization approach, it offers new
versions of understanding of historical units. Instead of the stadial models and the model of historical cycles the wave model of multiple social time with a probabilistic logic is supported. This model is synthesized with synergetic principles, the article emphasizes a nonlinear character of global historical tendencies.
Therewith, the article describes non identity of the considered concepts of global history considering the following number of the key points such as existence of the plural society across the globe, acknowledgement of objectivity of local civilizations existence, the problem of correlation of macro-scale and micro-scale level of the historical reality. Therefore, the question on unity and diversity of the historical process is dealt in different ways.
Keywords: a historical system, world-empires, world-economies, modern world-systems, world capitalism, capital accumulation.
Исторический процесс в социальных науках XX столетия был представлен на разных уровнях. Исследовались как локальные микросообщества людей с их спецификой, так и крупные региональные общности и, прежде всего, локальные цивилизации. Наконец, на макроуровне в центр внимания были поставлены развивающиеся глобальные исторические тенденции.
Вычленение этих уровней обусловлено и самой реальностью истории, и невозможностью выбора единственного ракурса рассмотрения исторического процесса. Проблемой остается выявление специфики уровней исторической реальности, их соотношения, сводимости или несводимости одного к другому, единства и многообразия истории. Изучение исторической реальности на разных уровнях требует не только очертить предметную область исследования, но и выработать адекватные его задачам понятийный аппарат и методологию с учетом дилеммы формационного и цивилизационного подхода.
Целью данной статьи является анализ концепций глобальной истории французского историка Ф.Броделя и основателя концепции мир-системного анализа (далее -МСА) И.Валлерстайна, с именами которых в значительной степени связано само становление проблематики глобальной истории. Анализ их концепций будет осуществляться как в плане трактовки ими исторического процесса, так в плане теоретико-методологических оснований его исследования с выявлением эвристической продуктивности и ограничений.
Во-первых, методологически сближает их концепции осознание теоретического характера исследования истории, направленность против позитивистской, описательной традиции, в которой недооценивалось значение теоретических моделей. В методологии школы «Анналов» и концепции локальных цивилизаций А.Тойнби теоретическая модель хотя и реализуется, но она все же в недостаточной степени эксплицирована, тогда как в концепциях Ф.Броделя и И.Валлерстайна были эксплицированы исходные, теоретические принципы, на основании которых и были построены модели глобальной истории.
Этот подход находится в соответствии с идеей постпозитивизма, и в частности, К.Поппера: в научном познании невозможно обойтись без теоретических посылок, определяющих направление эмпирического исследования.
Ф.Бродель подчеркивал, что невозможно обойтись без теоретической реконструкции исторического процесса в форме выдвижения гипотез, в свете которых конкретные факты получат определенную интерпретацию (2, 131; 4, 10). Многоуровневость исторической реальности, время длительной протяженности, множественность форм ис-
торического времени, идея единства прошлого и настоящего - это главные, исходные теоретические принципы, позволившие Ф.Броделю разработать свою концепцию глобальной истории.
И по И.Валлерстайну, факты не являются самодостаточными (8, 8). Вместо позитивистской схемы «факты -концепция» необходима схема «концепция - факты»: исходные теоретические установки должны определять выбор объекта исследования, оно не может осуществляться без наличия определенной теоретической схемы (21, 9-10, 346). Без понятий как аналитических конструкций невозможна интерпретация исторической реальности (по: 11, 33).
Вместо национальных государств как единиц истории ставится задача целостного описания нового объекта -современной мир-системы - на определенном уровне абстракции, ее структур и принципов функционирования. Выдвинута идея единства статики и динамики системы, континуума «прошлое - настоящее»: «современного мира» как такового нет, выявить неизменное и изменяющееся можно лишь в долгосрочной ретроспективе (21, 5, 7-9).
Ф.Бродель и И.Валлерстайн являются сторонниками проблемного подхода к историческому познанию, его тео-ретизации, обосновывается синтез идиографической и номотетической методологий. Исходные теоретические принципы, о которых они говорят, конечно, не вполне верифицируемы, но на их основе возможно построение верифицируемых концепций истории.
Во-вторых, Ф.Бродель и И.Валлерстайн выдвинули программу построения целостного социально-исторического знания на основе синтеза социальных наук как отражения реального единства социальной реальности.
«Глобальная история» в онтологическом плане понимается Ф.Броделем как исследование всемирно-исторического процесса с выявлением его основополагающих тенденций (3, 8-9), а в гносеологическом плане - как целостное исследование социальной истории (3, 39). Как и основатели школы «Анналов» М.Блок и Л.Февр, Ф.Бродель являлся последовательным сторонником междисциплинарного синтеза социальных наук (2, 116-117).
И.Валлерстайн выдвинул концепцию наддисципли-нарного синтеза (24, 312-313). Если междисциплинарный синтез характеризует объект через совокупность категорий, выработанных в частных науках, то, по И.Валлерстайну, нужно выработать трансдисциплинарные категории, изначально пронизывающие массив социального знания. Необходима целостная, «...не поделенная на отдельные дисциплины социально-историческая наука, рассматривающая человечество в перспективе эволюции исторических систем.» (7, 30).
Следует отметить, что эти программы в полной мере не реализованы. Ф.Бродель реализовал онтологический вариант понимания «глобальной истории»; в силу интереса к роли материальных факторов в историческом процессе, задача целостного исследования социальной реальности им не была решена. И.Валлерстайн показал органичное единство экономики и политики, отсутствие их автономной друг от друга логики. Однако сфера культуры и духовных ценностей оказалась или на втором плане (Ф.Бродель) или была сведена к проявлению экономико-политических тенденций развития современной мир-системы (И.Валлерстайн), о чем еще будет сказано в дальнейшем.
Ф.Броделя и И.Валлерстайна интересует одна и та же проблема - истоки и процесс становления современного миропорядка. Если Ф.Бродель проследил этот процесс лишь до XVIII века, включая промышленную рево-
люцию в Англии, то И.Валлерстайн предпринял попытку объяснения и дальнейшей истории, но в решении общей проблемы их концепции сближает ряд идей.
Во-первых, историческая реальность понимается в их концепциях как имеющая многоуровневую организацию и структурный характер.
Ф.Бродель разграничил «историю событий» и «историю структур». «Структуры» - это объективные исторические реальности, связанные с большой длительностью и позволяющие вырваться из «плена событий»; понять историю - значит обнаружить структурный фундамент единичных событий (изменений) в долгосрочной временной перспективе (2, 118-127). И.Валлерстайн полностью поддерживает этот подход (20, 1241; 21, 2).
Они понимали историческую реальность и как имеющую иерархический характер. В концепции МСА И.Валлерстайна это представление воплощается в модели «трехэтажной» организации миров-экономик в целом и современной мир-системы, в частности. В концепции Ф.Броде-ля, помимо модели миров-экономик, имеет место разделение экономики на уровни «материальной жизни» или «повседневности», над которой надстраивается «рыночная экономика», а вершину иерархии образует «капитализм» (1, 13-14, 43-44).
Во-вторых, понимание процессов долгосрочной, структурной динамики в концепциях Ф.Броделя и И.Валлерстайна связано, прежде всего, с исследованием функционирования и развития определенных исторических систем.
В концепции МСА «историческая система» понимается как долговременный, органично-целостный социальный комплекс, обладающий высокой степенью сложности, относительно автономной эволюцией, внутренней динамикой и противоречиями, пространственно-временными границами (18, 203; 23, 27-28). Любая историческая система базируется на способе производства и обмена, развивающемся разделении труда; в бытии любой из них наступает период, когда исчерпываются способы сдерживания ее противоречий (8, 13).
Как видно из этого определения, «историческая система» обладает рядом характеристик формации (способ производства, разделение труда, ведущая роль экономических отношений в социуме) и локальной цивилизации (относительно автономная эволюция, наличие пространственно-временных границ, жизненный цикл от возникновения до гибели), однако не сводится ни к одной, ни к другой, и своеобразно «снимает» в себе их характеристики.
И.Валлерстайн разграничил «мини-системы» и «мир-системы». Характеристиками первых являются компактность, относительная кратковременность (жизненный путь примерно шести поколений), гомогенность культуры и структур управления, реципроктность. В современном мире их больше не существует (23, 148-150; 24, 317). Мир-системы существовали в двух вариантах - «миры-империи» и «миры-экономики» (21, 346-349; 24, 317).
Если первые основывались на политической власти, то вторые - на торговле и накоплении капитала. В мирах-империях тоже существовали рынки и обмен, но они контролировались бюрократическими структурами, перераспределявшими дань с непосредственных производителей в свою пользу. Миры-экономики базировались на «капиталистической логике», накоплении капитала, сетях интегрированных производственных структур; прибавочный продукт, созданный непосредственными производителями, отчуждался в форме прибыли и распределялся среди буржуазии посредством рынка, на который влияли нерыночные (политические) структуры (21, 348; 23, 150-156; 24, 317).
В концепции Ф.Броделя понятие «мини-система» отсутствует, равно как и представление о «современной мир-системе», что составляет ядро концепции МСА И.Валлерстайна, но он разделял трактовку им миров-империй и миров-экономик как мир-систем и как единиц истории (3, 14).
По Ф.Броделю, «.миры-империи, как их называет И.Валлерстайн, были... (итогом) старинных побед политики над экономикой». Это «управляемая экономика» или «азиатский способ производства» (3, 48-49).
На самом деле трактовка И.Валлерстайном миров-империй лишь внешне напоминает азиатский способ производства. Как известно, при нем велика роль государственной бюрократии в силу экономических условий: государственная собственность на ирригационные системы приводит к экономической зависимости от государства земледельческих общин. Держава А. Македонского являлась миром-империей, но элементов азиатского способа производства в ее экономике не было. Видимо, следует разграничивать миры-империи с азиатским способом производства и военно-политические миры-империи.
Неоднозначным является представление Ф.Броделя о наличии или отсутствии экономического детерминизма в восточных мирах-империях. С одной стороны, применительно к Китаю утверждается, что государство сознательно тормозило процесс накопления капитала (3, 536-537). С другой стороны, он не был склонен преувеличивать масштаб управления экономикой: государство «сильнее общества - да, но не сильнее экономики» (3, 49).
Что касается мира-экономики, то, по словам Ф.Броделя, эта система представляет собой «экономически самостоятельный кусок планеты, способный в основном быть самодостаточным, такой, которому его внутренние связи и обмены придают определенное органическое единство» (3, 14).
Мир-экономика включает в себя ядро, полупериферию и периферию - регионы различного уровня экономического развития. Неравенство экономических потенциалов имеет своим источником географическое разделение труда между регионами. Неравенство необходимо для функционирования системы, поскольку, порождая неэквивалентный обмен между зонами, оно служит условием накопления капитала в ядре. Система изменяет свои пространственные границы (расширение или сжатие) на основе внутренней, структурной динамики. Ядро системы перемещается из одного центра в другой, что ведет к периодической смене страны-гегемона. Наконец, мир-экономика представляет собой мультикультурную систему (3, 16-39; 21, 348-350; 23, 153).
Если восточные миры-империи, в частности Китай, характеризовались контролем государства над экономикой, то европейский капиталистический мир-экономика не имел политического центра и с момента своего возникновения вышел из-под контроля отдельных государств (3, 49-51; 23, 153). Этим и объясняется экспансия этой системы, которая сыграла, по представлению Ф.Броделя, главную, а по представлению И.Валлерстайна, и вовсе решающую роль в превращении локальной истории в глобальную историю.
Вместе с тем, они подчеркивают, что развитие сильных государств в ядре европейского капиталистического мира-экономики является главным условием развития современного капитализма (3, 45; 21, 133). Государства ядра были централизованными, как и в мирах-империях, но, в отличие от них, не тормозили экономическое развитие, а способствовали ему.
По И.Валлерстайну, развитие европейского капиталистического мира-экономики начинается в XVI веке, ког-
да эта историческая система сумела победить в борьбе с миром-империей Габсбургов (21, ch.5). Ф.Бродель же считал, что уже в XIII веке европейский капиталистический мир-экономика достиг необходимой для дальнейшей экспансии консолидации (3, 50-51). Вместе с тем, они едины в том, что условием развития капитализма в Западной Европе являлся отход от формы мира-империи (3, 49-50; 21, 348; 24, 317-318).
Однако такой подход не предполагает анализ возникновения капитализма, и эта проблема заменяется другой - как возник европейский капиталистический мир-экономика. По существу дела, возникновение капитализма объясняется победой капиталистического мира-экономики и наоборот.
В-третьих, для концепций Ф.Броделя и И.Валлерстайна характерен выход за рамки и формационного, и циви-лизационного подхода к истории.
Теория формаций отрицается в силу акцентирования в ней стадиальности истории в ущерб действию механизмов синхронности (на самом деле К.Маркс не отрицал сосуществования формаций разного уровня развития).
Вместе с тем, на примере Индии К.Марксу было важно показать включение в мировое развитие новых стран и созревание в них конфликтов, присущих буржуазному обществу, чтобы понять, когда могут быть исчерпаны возможности развития капитализма в мировом масштабе. Без ответа на вопрос, сможет ли человечество «выполнить свое назначение без коренной революции в социальных условиях Азии?» (10, 136), нельзя было вскрыть предпосылки мировой коммунистической революции. Признание магистральной линии исторического развития и вызвало возражения Ф.Броделя и И.Валлерстайна.
Ф.Бродель мировую экономическую историю анализировал путем исследования взаимодействия миров-экономик при их чередовании на протяжении пяти-шести веков с раскрытием преемственности и дисконтинуитета между ними, и сосуществующих миров-экономик (этот аспект является даже определяющим). По его словам, «история мира - это кортеж, процессия, сосуществование способов производства, которые мы слишком склонны рассматривать последовательно, в связи с разными эпохами истории» (3, 65).
Синхронистический анализ призван раскрыть структуру истории в больших масштабах пространства-времени, выявить реальности экономики, приобретающие мировое звучание, задающие ритм всему человечеству.
По И.Валлерстайну, для объяснения крупных структурных сдвигов в мире за последние столетия необходимо не только отказаться от национального государства как базовой единицы анализа, но и пересмотреть стадиальную модель социального изменения. Каков критерий выделения стадий? Сколько их было? Сколько могло быть? Индустриализация была причиной или следствием великого поворота в политике? Стадии сменяются линейно? Возможны ли возвращения назад? Франция XVII века сравнима с Индией XX века? Можно ли вообще сравнивать несравнимые национальные единицы? Это возможно, если объяснять внутренние изменения национальных государств как вытекающие из эволюции мировой системы и взаимодействий внутри нее (21, 6-8).
Другими словами, за точку отсчета необходимо принять не национальные государства сами по себе и как развивающиеся в рамках различных формаций, а систему гораздо более высокого уровня сложности.
Проблема более крупных реальностей, чем государства, представлена и в цивилизационном подходе к истории в его локально-исторической версии.
По Ф.Броделю, локальные цивилизации связаны с
мирами-экономиками, но нетождественны им. У каждого мира-экономики существует своя культура, но их границы могут не совпадать с границами цивилизаций, что объясняется более высоким динамизмом экономики по сравнению с культурой. Запад - это « мир-цивилизация», но ядро европейского мира-экономики неоднократно перемещалось, а в XIII-XV веках не Венеция или Генуя как торговые центры определяли культурный облик Европы, а Флоренция. Однако завоевание Нового Света - пример взаимодействия мира-экономики и мира-цивилизации, поскольку экспансия осуществлялась во всех формах. И в Европе единство культуры способствовало установлению торговых связей (3, 60-62).
Что касается И.Валлерстайна, то в его концепции измерение истории с точки зрения локальных цивилизаций фактически не признается ввиду отрицания объективного бытия таких исторических реальностей (см. далее).
Понятия мира-экономики и современной мир-системы позволяют изучать региональные и мировые экономические связи, абстрагируясь от формационной и цивили-зационной принадлежности конкретных обществ.
В-четвертых, этот анализ становится возможным благодаря исследованию капитализма и его особой роли во всемирной истории. При этом подчеркивается необходимость конкретно-исторического изучения «реального», а не «идеального» капитализма либералов и марксистов (24, 318).
По Ф.Броделю, рыночная экономика является стихией конкуренции, инициативы мелких предприятий, капитализм же - это « порядок», ориентированный на извлечение максимальной прибыли путем свободного выбора сферы деятельности. Он характеризуется не сменой, а единством торговой, финансовой и промышленной форм (принцип синхронности). Как «верхний этаж» экономики капитализм обосновался в банковской сфере, биржевой спекуляции, международной торговле, крупной промышленности, когда она возникла. Он немыслим без монополизации при поддержке государства (3, 641-643).
И.Валлерстайн поддерживает взгляд Ф.Броделя на соотношение рынка и капитала, форм капитала, конкуренции и монополии. И невмешательство государства в экономику - это миф идеологии либерализма (5, 10-12).
Капитализм - это « смесь» свободного и принудительного, оплачиваемого и неоплачиваемого труда, товарных и нетоварных отношений, отчуждаемых и неотчуждаемых форм собственности и капитала (24, 319-320). «Домашние хозяйства» в капиталистическом мире-экономике - это форма процесса «всеобщей товаризации», но без непосредственного найма и фабричной организации производства (19, 24; 23, 19). Это подрывает идею либералов и К.Маркса о свободном наемном труде как основном признаке капитализма (24, 319). Наконец, крупные плантации, торговые компании, государственные предприятия, ТНК -это формы капиталистического предпринимательства (по: 12, 44).
Тем самым, по И.Валлерстайну, капитализм многообразен. Этот взгляд коррелирует с тезисом Ф.Броделя о способности капитализма к выбору форм реализации в зависимости от конкретно-исторических условий.
С одной стороны, как и К.Маркс, они признают, что развитый капитализм - это явление новоевропейское, с другой стороны, как и М.Вебер, рассматривают капитализм как имеющий в истории универсальный характер.
По мнению Ф.Броделя, капитализм охватывал и Запад, и Восток в разные исторические периоды, для его существования достаточно наличия международного рынка; как и М.Вебер, он полагал, что в истории сосуществовали и взаимодействовали различные формы капитализ-
ма (3, 641). И.Валлерстайн полагает, что во всех исторических системах веками, если не тысячелетиями существовали элементы капитализма, предпринимательские силы (8, 16-17).
Природа капитализма усматривается Ф.Броделем и И.Валлерстайном не в производстве товаров, которое возникает значительно раньше современного капитализма, а в контроле над их обращением. Поэтому конкретный способ производства не имеет принципиального значения, главное - чтобы производимые товары непрерывно поступали в капиталистический оборот.
В-пятых, ими обосновывается концепция хронострук-туры исторического процесса, стержнем которой является идея «времени длительной протяженности» (Ф.Бро-дель) и множественности форм исторического времени, которые раскрывают механизм функционирования капитализма.
Согласно Ф.Броделю, историческое время распадается на ритмы изменчивости различной длительности. Это волновые экономические колебания, состоящие из восходящей и нисходящей фаз. К ним относятся вековые тенденции, или «тренды», среднесрочные колебания («циклы Кондратьева») и конъюнктурные изменения (3, 65-77). Поэтому мир-экономика представляет собой колеблющуюся экономическую сеть огромных размеров (3, 79).
И.Валлерстайн не только принимает эту концепцию, но и синтезирует модель множественного исторического времени с моделью пространственной организации европейского капиталистического мира-экономики, лежащего в основе современной мир-системы. Он показал, что пространственное расширение и сжатие этой системы, перестройки товарных сетей в ядре, на полупериферии и периферии, смена державы-гегемона и крупные военные конфликты коррелируют с «трендами» и «циклами Кондратьева» (23, 40-46).
Если циклические колебания развертываются во времени, то их последствия прослеживаются в пространстве системы. Мир-экономику следует рассматривать как структурный пульсар, обладающий континуумом «пространство - время», в рамках которого развертывается ее динамика. Функционирование системы предполагает известную стабильность ее структур, развитие - динамику этих структур (континуум « статика - динамика»). Мир-экономика как самоорганизующаяся система поддерживает равновесие между этими тенденциями в течение длительного времени без ущерба для своей целостности.
Ф.Бродель лишь в теории утверждал, что краткое и долгое время неразделимы (3, 79-80), И.Валлерстайн раскрывает механизм трансформации конъюнктур в «тренды» (15, 45-46). Ф.Бродель объяснял долгосрочные ритмы внешним толчком, заставляющим колебаться сети обмена (3, 78-79), И.Валлерстайн полагает, что их источником являются противоречия как результат ограничений, налагаемых структурами системы (15, 45). Большая глубина, с которой он разработал модель долгосрочных экономических колебаний, объясняется анализом возможного будущего капитализма и современной мир-системы.
И, в-шестых, в концепциях Ф.Броделя и И.Валлерстайна не только обосновывается циклически-волновая модель социального времени, но и отмечается ее тесная связь с проблемой системного кризиса и перехода к новой исторической системе - перехода необратимого, но вероятностного.
Они не согласны с моделью исторического времени как круговорота в духе идей Н.Макиавелли и Дж.Вико, которая предполагает прохождение системой цикла с возвращением в исходную точку. Экономические колебания, о которых говорят Ф.Бродель и И.Валлерстайн, - это тоже
циклы, происходящие с определенной периодичностью. Однако их специфика состоит в том, что они никогда не повторяются: понижательная Б-фаза цикла никогда не является простым негативным зеркальным отражением повышательной А-фазы, колебания никогда не возвращаются к исходному пункту. Поэтому одни и те же явления могут быть одновременно и повторяющимися и меняющимися (15, 45).
Что касается системного кризиса, то Ф.Бродель и И.Валлерстайн подчеркивают, что любая историческая система сменяется другой (3, 81; 8, 13). Природа кризиса заключается в том, что волновые экономические колебания, выражающие естественный характер функционирования системы, в определенный момент начинают ее разрушать и подталкивают переход (15, 46).
По Ф.Броделю, кризис и переход сопровождает возрастание роли случайности (3, 81). Промышленной революции в Англии предшествовал длительный кумулятивный процесс, но все же она возникла «внезапно» (3, 552, 554). Его анализ функционирования европейского капиталистического мира-экономики близок принципам синергетики, но в его концепции они содержатся, скорее, имплицитно, а в концепции МСА они явно эксплицированы. С их позиций трактуется, например, переход от феодализма к капитализму в Европе (8, 16-18). Любой переход является необратимым, но стохастичным в плане результата, а прогресс - относительным и вероятным (15, 47-48; 24, 322-323).
И.Валлерстайн в созвучии с идеологией «новых левых» полагает, что противоречия капиталистической системы с большой долей вероятия могут привести ее к краху (6, 159-176; 8, 18). Ф.Бродель же возражал, что капитализм в силу его гибкости может и не погибнуть, найти новые, неизвестные в данный момент возможности для структурного изменения (3, 647-649).
Согласно представлению Ф.Броделя и И.Валлерстайна, если функционирование системы является циклически-волновым, она все же не может вернуться в исходное состояние, ее траектория имеет вероятностный характер.
Итак, в концепциях Ф.Броделя и И.Валлерстайна глобальная история предстает в больших масштабах пространства-времени, имеет структурный характер, ее организуют фундаментальные тенденции. К ним относятся динамика и взаимодействие в пространстве-времени сложных исторических систем, развертывание процессов исторических изменений на разных уровнях в форме волновых ритмов различной длительности, и, прежде всего, в долгосрочной временной перспективе, нелинейный характер глобальных процессов как проявление сложности системной динамики. Глобальная история образована сетями взаимодействий, задающих режимы исторических изменений.
Однако концепции глобальной истории Ф.Броделя и И.Валлерстайна не тождественны друг другу: существует ряд проблемных полей, в рамках которых между ними возникли разногласия, и порой глубокие. По Ф.Броделю, взгляд И.Валлерстайна на историю плодотворен, но «чересчур систематичен», ибо как социолог он невольно ведет «борьбу с историей» (3, 65).
В концепции МСА исторические факты не игнорируются, и вряд ли имеет место «борьба с историей». Однако присутствует известный уровень абстракции: избран ракурс рассмотрения и объяснения современной мир-системы, не учитывающий возможное и реальное многообразие истории. Рассмотрим ключевые моменты, где их концепции расходятся друг с другом.
Во-первых, в трактовке роли исторического пространства.
В работах Ф.Броделя оно рассматривается как реальность, объемлющая любые образования, имеющие территориальную протяженность - страны, локальные цивилизации, миры-экономики. Оно влияет на динамику исторических систем: покорение обширных пространств часто ведет к слабости и неустойчивости конкретного мира-экономики (3, 474). Причина локального - экономического и культурного - многообразия Франции в том, что в силу «растянутости» пространства страна была мозаикой автономных «микрокосмов», существовавших в почти полной изоляции одни от других (4, 94, 96).
Специфика пространства усматривается в природно-географических условиях, но Ф.Бродель не был сторонником механистического географического детерминизма: природно-географические условия детерминируют деятельность людей не напрямую, а через выработку коллективных традиций приспособления к естественным условиям. Процесс этого приспособления и его результаты образуют «материальную жизнь» («повседневность») (1, 13-14).
В представлении Ф.Броделя историческое пространство является одним из важных факторов, детерминирующих исторический процесс.
В концепции МСА сохраняется представление об историческом пространстве как территориальной протяженности. Экспансия европейского мира-экономики происходила пространственно, ось ядро - полупериферия - периферия характеризует пространственную организацию современной мир-системы. Товарные сети имеют пространственное протяжение и конфигурацию.
Вместе с тем, у И.Валлерстайна нет постановки и решения проблемы детерминации природно-географичес-кими условиями жизни и деятельности людей в рамках повседневности. Если Ф.Бродель ставит задачу обнаружения невидимых при поверхностном взгляде детерминирующих структур и факторов, то И.Валлерстайн такую конкретизацию не осуществляет.
Во-вторых, они разделяют представление о наличии оси ядро - полупериферия - периферия, но ее трактовка ими не совсем тождественна.
И.Валлерстайн рассматривает ее как модель экономической организации пространства, Ф.Бродель экстраполирует ее на политическое и культурное пространство. По его мнению, в колониальном государстве ядром является столица, провинции - полупериферией, колонии -периферией. Культура Возрождения распространялась пространственно по схеме «Флоренция - Италия - Европа», а готическое искусство - по схеме «междуречье Сены и Луары - Франция - Европа» (3, 39-41). Другими словами, не только экономика, но и другие «порядки» общества по-своему организовывали пространство.
Но главное в том, как трактуется отношение ядро -периферия в экономическом плане. И.Валлерстайн понимает его как мировое разделение труда, способ контроля над принудительным и свободным трудом, способность государства воздействовать на процесс накопления капитала (19, 54; 21, 349-350). Иначе говоря, ось ядро - периферия выражает, прежде всего, отношения эксплуатации, заключающиеся в механизме неэквивалентного обмена, при котором ядро приобретает часть прибыли, а периферия теряет ее (19, 32).
Ф.Бродель представил ось ядро - периферия как выходящую за рамки отношения эксплуатации. Он разграничил понятия неэквивалентности и неравноправия: первое выражает характер связи, второе - определяет отношения между зонами, находящимися просто на разных уровнях развития. Если понятие неэквивалентности у Ф.Броделя близко понятию эксплуатации у И.Валлерстай-
на, то понятие неравноправия позволяет не сводить ось ядро - периферия к отношению эксплуатации, добавляя к нему взаимную зависимость (3, 43-44).
Это различие проявляется в трактовке роли периферии. И.Валлерстайн представил ее, скорее, не как субъект действия, а как объект воздействия со стороны ядра, периферия пассивна. Ф.Бродель же не считал, что Латинская Америка в XVIII веке играла пассивную роль по отношению к Европе, а Индия - по отношению к Великобритании в XIX веке (3, 397, 538).
Получается, что не только периферия зависит от ядра, но и ядро - от периферии, при этом не только в том смысле, что оно нуждается для своего развития в менее развитых областях, как считает И.Валлерстайн (21, 350), но и в том, что периферия может оказывать обратное воздействие на ядро.
В концепции же МСА содержится идея известной инволюции периферии. Отмечается, что в этой зоне возникают антисистемные национально-освободительные движения, ставящие цель ликвидации неравноправия в системе, заявляющие о «праве народов» на самостоятельное развитие. Однако они стремятся к завоеванию государственной власти, хотя потенциал национального государства в воздействии на капиталистический мир-экономику ограничен в силу транснациональности этой системы. Вера в возможности государства интегрирует вчерашние антисистемные движения в межгосударственную систему капиталистического мира-экономики (19, 66-70; 23, 105-106).
В силу слабости государства периферии не могут противостоять механизму неравномерного обмена и удержать часть мировой прибыли, а государственный аппарат не в состоянии стать мотором развития (17, 2022). К тому же антисистемные движения пришли к власти в период мощной экспансии капиталистического мира-экономики (1945-1968), совпавшей с гегемонией США, и как результат - их историческое поражение, когда стала очевидной иллюзорность программ национального развития (17, 2021; 23, 135, 138).
В-третьих, в их концепциях по-разному решается проблема многоукладности как социально-экономического явления мирового масштаба.
В 60-е годы XX века И.Валлерстайна интересовали проблемы развития стран Африки после обретения независимости. Он признавал наличие многоукладности в форме сосуществования и взаимодействия местных экономических укладов («африканский способ производства») и «импортного» капиталистического уклада. Его подход в это время можно назвать исторической региона-листикой. В этом плане показателен коллективный труд о колониальном положении, в котором рассмотрен широкий круг проблем, связанных с многоукладностью и сла-боразвитостью (14). И.Валлерстайн являлся лишь его редактором, но это исследование отражает его научные интересы на этом этапе.
В дальнейшем он пришел к выводу, что понимание положения стран Африки в мировой экономике и политике невозможно без включения развития этого континента в более масштабный контекст. В 70-е годы И.Валлерстайн создает концепцию современной мир-системы, в которой реализуется подход исторической глобалистики, а регио-налистика отступает на второй план. В связи с этим изменяется и взгляд на проблему многоукладности.
По И.Валлерстайну, способ производства - одна из важнейших характеристик экономики. Чтобы определить способ производства, необходимо знать границы разделения труда и его базовый объект (единицу) (23, 162-163). В концепции МСА такой единицей является историческая
система. На этом основании рождается принцип «одна система - один способ производства».
По его мнению, в период 8000 г. до н.э. - 1500 г н.э. существовали исторические системы всех типов (24, 317318). Тем самым, с одной стороны, многоукладность признается в форме сосуществования исторических систем как способов производства. С другой стороны, если капитализм универсален, то существовали ли способы производства, отличные от капитализма?
Однако в XVI веке начинается экспансия европейского капиталистического мира-экономики, в ходе которой были поглощены все иные исторические системы. К концу XIX века и по сей день впервые в истории на планете оказалась только одна историческая система - современная мир-система, основанная только на капиталистическом способе производства (24, 318).
В современной мир-системе не признается сосуществования и взаимодействия различных способов производства, утверждается существование мирового капитализма, который, по И.Валлерстайну, задает свою природу всем социальным формам, заставляет их функционировать в его ритме. Плантационное рабство в Вест-Индии XVIII века, рабство юга США XIX века, крепостное право в Восточной Европе XVII-XVIII веков - это формы мирового капиталистического способа производства (по: 13, 22). «Домашние хозяйства» тоже выступают как «агенты» мирового капитализма (19, 24; 23, 14, 29); и социалистическая система - форма его специфической реализации (23, 157).
И.Валлерстайн раскрывает природу современной мир-системы так, что потенциально ее некапиталистическое содержание проступает при доминирующей капиталистической функции. Он ставит вопрос если и не о сосуществовании и взаимодействии различных способов производства, то о многообразии форм реализации мирового капитализма в плане различия их содержания при выполнении общей функции капиталистического накопления.
Что касается Ф.Броделя, то он исследовал становящуюся в XV-XVIII веках мировую экономическую систему, в которой четко обнаруживается оппозиция «капитализм
Докапиталистические способы производства».
По его мнению, в ядре всех миров-экономик существовал капитализм в любой его форме, а на периферии
Докапиталистические структуры (крепостничество и даже рабство) (3, 18, 33-34). Поэтому «способы производства сцеплены друг с другом. Самые передовые зависят от самых отсталых, и наоборот: развитие - это другая сторона слаборазвитости» (3, 65).
Одно это обстоятельство делает картину глобальной истории сложнее, чем в концепции МСА. Однако дело не только в этом. И.Валлерстайн теоретически признает наличие неевропейских миров-экономик (24, 317-318), но не исследует их, Ф.Бродель и признает (3, 16-17), и исследует. И.Валлерстайн сделал акцент на поглощении европейским капиталистическим миром-экономикой других исторических систем, Ф.Бродель, признавая важную роль европейского капитализма в формировании мировых экономических связей, раскрывает процесс взаимодействия различных социальных систем.
Например, неясно, существовал в Латинской Америке феодализм или капитализм или переходная форма. И сам капитализм был более связан с Европой, чем с местными экономическими укладами, и не являлся господствующим способом производства. Перед нами «мозаика» обществ, экономик, способов производства и даже «национальных капитализмов», «наслоение» социальных систем друг на друга, смешение их элементов. Невозможно исследовать эту реальность на основе единого способа производства (3, 437, 440).
И.Валлерстайн, с одной стороны, сведя современную мир-систему к капитализму, не реализовал идею многообразия истории как сосуществования и взаимодействия различных способов производства. С другой стороны, сам капитализм представлен им как многообразная реальность.
Ф.Бродель тоже это признает, говоря о сосуществовании различных форм капитализма, но он показал его реальное взаимодействие с докапиталистическими способами производства. В отличие от И.Валлерстайна, он признавал существование внутренне разнородных объектов, в которых может и не быть единой системной логики, какую сообщает современной мир-системе в трактовке И.Валлерстайна капиталистический способ производства.
Если К.Маркс в основном исследовал «чистый капитализм» без рассмотрения его взаимодействия с другими укладами, то Ф.Бродель и И.Валлерстайн переходят к его конкретно-историческому анализу. Однако Ф.Бродель намного отчетливее показал, что формационный подход часто не « работает» при анализе многоукладности, поскольку сложно дать однозначную характеристику формационной принадлежности многоукладных экономик.
В-четвертых, концепции Ф.Броделя и И.Валлерстайна различаются по вопросу признания реальности локальных цивилизаций в истории.
Ф.Бродель признавал, что они представляют собой объективно существующие исторические социокультурные образования. В духе идей А.Тойнби он полагал, что «в сердце любой цивилизации утверждаются религиозные ценности». Однако «религиозная деятельность не составляет сама по себе всей культуры, которая охватывает также дух, стиль жизни (во всех значениях этого термина), литературу искусство, идеологию, самосознание. Культура создана из множества богатств, материальных и духовных» (3, 60).
По И.Валлерстайну цивилизация - это не реальная историческая система, а лишь моральное понятие, духовная конструкция, создаваемая, когда определенные группы стремятся провозгласить свою самобытность. Цивилизация - это нынешнее представление о прошлом и традиция - современное творение. Цивилизации часто путают с мирами-империями. Многие из них претендовали на «цивилизационное» наследие в той или иной форме культурной преемственности (язык, религия). Европейский капиталистический мир-экономика уничтожил иные исторические системы, они сохранились лишь в форме циви-лизационных претензий тех или иных социальных групп (23, 159-168).
В силу этого в современной мир-системе не существует Запада и Востока как цивилизационных типов, а реальностью является только ядро - полупериферия -периферия как экономическая ось: «Цивилизации сегодня лишь обозначают границы между... экономическими зонами мира» (7, 35).
И.Валлерстайн признает существование «капиталистической цивилизации» с набором ее базовых ценностей - рационализмом, универсализмом, приматом прав человека, демократией, образованием, верой в научно-технический прогресс (6, 142-157); но она отождествляется с капиталистическим миром-экономикой и рассматривается как его идеологическое наполнение.
Ф.Бродель признавал изначальную специфику локальных цивилизаций, ее сохранение в течение длительного времени. По И.Валлерстайну, в ходе становления современной мир-системы были поглощены локальные культуры, но затем производится новое культурное многообразие, поскольку система нуждается в различиях и иерархиях (16, 43-44 и др.). Капиталистическая цивилиза-
ция привела к появлению в странах полупериферии и периферии националистических движений с претензией на цивилизационное измерение. Но это не означает реального « возрождения» цивилизаций: национализм - это способ сопротивления капитализму и способ участия в системе (23, 169-172).
В концепции МСА признается многообразие культур в современном мире, но оно является не исходным, а вторичным. Культурные различия приобретают характер эпифеноменов культуры капиталистической системы.
И, в-пятых, в концепциях Ф.Броделя и И.Валлерстайна по-разному решается проблема соотношения уровней исторической реальности.
И.Валлерстайн полагает, что нужно найти приемлемое решение дилемм «макро - микро» и «глобальное -локальное» (20, 1241). Однако в концепции МСА явный акцент сделан на макроуровень, глобальные тенденции.
Современную мир-систему он стремится представить как целостность, не сводимую к составляющим ее частям. Правда, отмечается, что характеристика целостности системы - это лишь первый шаг (21, 7-8, 270). Вторым шагом явно выступает выявление структурной оси ядро -полупериферия - периферия, но эта конкретизация целостности имеет специфический характер.
В силу того, что И.Валлерстайн отрицает национальные государства как единицы истории, ось ядро -полупериферия - периферия рассматривается одновременно как отношение и связь, но не между странами, национальными государствами, а между структурными уровнями системы. Их единство обеспечивают товарные сети, абстрагированные от экономических отношений между отдельными государствами (19, 30). Сети исследуются сами по себе с целью вскрыть реальное осевое разделение труда. Тем самым раскрываются системные отношения, обусловливающие накопление капитала.
Поэтому современная мир-система не является совокупностью государств, национальных экономик и локальных цивилизаций, а представляет собой глобальную, независимую от региональной и локальной специфики величину, а сама региональная специфика не может рассматриваться в самостоятельном значении, поскольку является эпифеноменом системы.
В частности, слаборазвитость периферии И.Валлерстайн объясняет действием механизмов функционирования мирового капитализма (19, 32; 22, 9). Этот подход предполагает изучение стран периферии в той мере, в какой это позволяет раскрыть их зависимость без учета их собственной логики развития, факторов, способствующих слаборазвитости, в самих этих странах.
Более того, любое национальное государство «является порождением современной мир-системы», поскольку именно в рамках межгосударственных отношений в ней была обозначена «"государственность" самих суверенных государств, определены и отточены их государственные полномочия» (9, 4).
В концепции МСА явно присутствует серьезная недооценка роли различных факторов, не сводимых к закономерностям глобального уровня.
Ф.Бродель же раскрывает связь глобального и локального. Мировая экономическая система как результат взаимодействия миров-экономик не сводится к их простой механической сумме; в то же время развитие регионов, испытывая на себе воздействие процессов, порожденных развивающимся мировым капитализмом, не сводится к ним и не выводится из них, как это было показано Ф.Бро-делем, в частности, на примере Латинской Америки. Нарастание целостности истории не означает элиминации региональной специфики.
И.Валлерстайн прав в том, что целое обладает свойствами, не сводимыми к свойствам частей, и играет по отношению к ним определяющую роль. Однако свойства частей не сводимы полностью к свойствам целого. Локальные системы до включения в мировую обладали своей спецификой, и вхождение в нее не означает утраты их своеобразия. Необходимо исследовать локальные особенности, даже если они не оказывают определяющего влияния на систему в целом. Эти особенности столь же историчны, что и глобальные тенденции.
Именно на этот момент и обращает внимание Ф.Бродель. Причины инерционности китайской экономики он видит не только в особой роли государства, но и в ее структурных особенностях («кантональная модель»). Они обусловили отсутствие высших уровней обмена, необходимых для ликвидации замкнутости локальных экономических систем, их интеграции в крупные территориальные комплексы, как это происходило в Западной Европе (1, 35-37).
Следовательно, локальные особенности экономики Китая негативно повлияли на формирование национального рынка, а это, в свою очередь, обусловило экономическое отставание Китая от Европы в рамках развивающегося мирового рынка. Однако нельзя сказать, что Китай с его исторической спецификой является порождением «времени мира», глобальных тенденций.
Если И.Валлерстайн показал воздействие макроуровня исторической реальности на микроуровень, то Ф.Бродель, не отрицая этого, раскрыл и обратное воздействие: локальные особенности могут если и не прямо, то косвенно оказывать влияние на процессы, протекающие на глобальном уровне.
В плане проблемы единства и многообразия исторического процесса концепции глобальной истории Ф.Броделя и И.Валлерстайна сильно разнятся.
В концепции МСА налицо редукционизм, состоящий в сведении современной мир-системы к одному способу производства - капитализму, недооценке культурного разнообразия современного мира, преувеличении определяющей роли макроуровня по отношению к микроуровню истории.
Эти аспекты связаны между собой. Современная мир-система представлена по большей части как экономико-политическая система. Недостаточно показана роль культурных факторов в ее развитии. Если макроуровень истории выступает как определяющий, который обусловлен экономикой (мировой капитализм), то факторы микроуровня, будучи зачастую неэкономическими, рассматриваются как эпифеномены экономических процессов.
Ф.Бродель на первое место тоже ставит материальные - природно-географические и экономические - факторы истории. Роль культурных факторов он тоже не исследует, однако рассматривает их как не сводимые к экономическим факторам. Кроме того, он выявляет плюрализм исторического процесса, не отменяющий его нарастающей глобальной целостности. Ф.Бродель показал более широкую панораму мировой истории, признавая мно-гоукладность в мировом масштабе, многообразие человечества на уровне локальных цивилизаций, взаимодействие глобальных и локальных процессов.
Вместе с тем, концепции Ф.Броделя и И.Валлерстайна представляют собой вариант материалистического понимания истории, выходящего за рамки формационного подхода. Разработанные ими концепции глобальной истории - это реальное обоснование неформационной парадигмы. И цивилизационный подход к истории в его локально-исторической версии в их концепциях отступает на второй план. Поэтому спор «формация или локальная
цивилизация», по сути, лишается смысла. Мы имеем дело с моделью глобальной истории, построенной на иных теоретико-методологических основаниях.
Список литературы
1. Бродель Ф. Динамика капитализма. - Смоленск, 1993.
2. Бродель Ф. История и общественные науки. Историческая длитель-
ность // Философия и методология истории: Сб. ст. - М, 1977.
3. Бродель Ф. Материальная цивилизация, экономика и капитализм, XV-
XVIII вв. В 3 т. Т.3: Время мира. - М., 1992.
4. Бродель Ф. Что такое Франция? В 2 кн. Кн.1: Пространство и
история. - М., 1994.
5. Валлерстайн И. Капитализм: враг рынка?//Логос. - 2006. - № 5.
6. Валлерстайн И. Капиталистическая цивилизация // Валлерстайн И.
Исторический капитализм. - М., 2008.
7. Валлерстайн И. Россия и капиталистическая мир-экономика, 1500-
2010 // Свободная мысль. - 1996. - № 5.
8. Валлерстайн И. Социальное изменение вечно? Ничто никогда не
изменяется?// Социологические исследования. - 1997. - № 1.
9. Валлерстайн И. Существует ли в действительности Индия? //
Логос. - 2006. - № 5.
10. Маркс К. Британское владычество в Индии //Маркс К., Энгельс Ф.
Сочинения. - 2-е издание. - Т.9.
11. Пантин В. И. Циклы и ритмы истории. - Рязань, 1996.
12. Фурсов А.И. Глобальные и региональные проблемы в работах
Иммануила Валлерстайна: Реферативный сборник. - М., 1998.
13. Чешков М.А. Критика миросистемного подхода и концепции
капитализма И.Валлерстайна: Научно-аналитический обзор. - М., 1992.
14. Social change: The colonial situation / Ed. by I.Wallerstein. - N.Y.-L.-
15. Wallerstein I. A Theory of Economic History in place of Economic Theory? /
/ Studies in Social and Economic History. Vol. 15: Methodological problems. - Leuven, 1990.
16. Wallerstein I. Culture as the Ideological Battleground of the Modern World-
System // Theory, Culture and Society. - L, 1990. - Vol.7. - № 2/3.
17. Wallerstein I. Development: Lodestar or Illusion? // Economic and Political
Weekly. - Bombay, 1988. - Vol.23. - № 39.
18. Wallerstein I. Historical Systems as Complex Systems // European Journal
of Operational Research. - Amsterdam, 1987. - Vol.30. - № 2.
19. Wallerstein I. Le capitalisme historique. - Paris, 1985.
20. Wallerstein I. Social Science and the Quest for a Just Society //American
Journal of Sociology. - Chicago, 1997. - Vol.102. - № 5.
21. Wallerstein I. The Modern World-System. In 3 Vol. Vol.1: Capitalist
agriculture and the origins the European world-economy in the sixteenth century. - N.Y., 1974.
22. Wallerstein I. The Myrdal legacy: Racism and Underdevelopment as
dilemmas // Cooperation and Conflict. - Stokholm, 1989. - № 24.
23. Wallerstein I. The Politics of the World-Economy: The states, the
movements and the civilizations. Essays. - Cambridge - Paris, 1984.
24. Wallerstein I. World-Systems Analysis // Social Theory Today. - Stanford,
